После всего пережитого в гимназии Университет не мог не произвести на меня и брата отрицательного впечатления. Там в начале восьмидесятых годов царствовал тот самый позитивизм Огюста Конта и Джона Стюарта Милля, от которого мы только что отрешились. На юридическом факультете, куда мы оба первоначально поступили, и на факультете филологическом, куда вскоре перешел брат, почти каждый профессор во вступительной лекции считал себя обязанным заплатить дань модному увлечению. Дань эта выражалась либо в [73] презрительных выходках по адресу «пережившей себя метафизики», либо в стереотипных, однообразно повторяемых фразах о трех периодах развития мысли, «теологическом, метафизическом и позитивном» (по Огюсту Конту), после чего профессор заявлял себя сторонником позитивной философии и приступал к чтению курса, который в большинстве случаев имел мало общего с Контовой философией. Помнится, один из профессоров при этом чувствовал себя виноватым перед Контом и счел нужным извиняться перед аудиторий. Ссылаясь на то, что позитивный метод в его науке выразился всего только в одной брошюре одного французского ученого, он наивно признавался, что благодаря этому в своем изложении он, к сожалению, вынужден держаться не позитивного, а «историко-критического» метода.
Нас с братом в особенности не мог не поразить тот факт, что тогдашний московский университетский философ, — Матвей Михайлович Троицкий, пользовавшийся авторитетом не только среди студентов, но и среди профессоров, был в высокой степени ограниченный, а при этом и чрезвычайно невежественный в истории философии человек. Он уснащал свои лекции дешевым и плоским глумлением над германскими философами; но в то же время по всему, что он о них говорил, для меня и брата было очевидно, что самая азбука немецкой философии была ему совершенно неизвестна. А между тем молодежь, переполнявшая его аудиторию, после каждой лекции провожала его громом рукоплесканий. Это нас волновало и раздражало. Помнится, после вступительной лекции «Матвейки» (так тогда звали студенты Троицкого) я в полном негодовании стал кричать, что не аплодировать нужно, а свистать за такую лекцию. Некоторые из студентов опешили, другие же вознегодовали на меня. «Должно быть есть за что хлопать, коли двести [74] человек хлопают», язвительно заметил кто-то. «Да что же значат аплодисменты двухсот человек, ничего не знающих в философии», горячился я. — «Да вы то откуда ее знаете», — послышался ответ.
Изругав с безвкусными шуточками «метафизику», Матвейка затем очень ясно излагал либо логику Милля, либо современные психологические учения, преимущественно английские, т. е. все, что он знал, причем он достигал ясности, систематически пропуская все трудности. Самая легкость этого изложения льстила слушателю.
Философия, как ее преподавал Троицкий, оказывалась всем по плечу, даже круглым невеждам. Слушатель воображал себя на вершине мудрости; и так как мудрость давалась ему легко, он проникался высоким мнением не только о профессоре, но и о самом себе. Впоследствии мне приходилось и на других примерах наблюдать то же действие на толпу популярных лекторов, упрощающих и вульгаризирующих философию. Вульгаризация эта всегда льстит толпе; и лектор, преподносящий своей аудитории выхолощенную мудрость, если только он при этом обладает даром ясного изложения, неизменно пользуется шумным успехом.
Философия в то время для меня и брата была все, поэтому университет вообще сразу произвел на нас удручающее, даже преувеличенно плохое впечатление. Мы сразу почувствовали, что философии учиться нам не у кого. В то время в московском университете не было профессора, который бы знал Канта, Шопенгауэра и Платона лучше нас двух — первокурсников. Не только преподавание философии, — лекции вообще производили на нас неважное впечатление. Мы очень скоро убедились, что большинство профессоров читает лекции по старым просаленным тетрадкам, повторяя из года в год не только те же мысли, но даже те же описки. [75] Помнится, однажды в лекции Н. А. Зверева меня поразила обмолвка: «поколение сменяется поколением, — отцы становятся на место детей». Этот lapsus linguae мне запомнился. И когда, год спустя, двоюродный брат мой стал с восхищением говорить, мне о только что прослушанной лекции Зверева на ту же тему, я его перебил словами: «это про то, как поколение сменяет поколение, отцы становятся на место детей.» «Боже мой», — воскликнуть тот, — «неужели он и в прошлом году ту же ошибку сделал»?