— Мне кажется, что достаточно стараться жить так, чтобы всякую минуту быть готовой к смерти. Но простите меня, мне взгрустнулось, и я наговорила чего не надо и вас расстроила. Утешьтесь, Бог даст, я еще поживу с вами, — ангельски улыбнувшись нам, сказала маменька, поцеловала еще раз Лизаньку и меня, по-видимому, успокоилась, и опять жизнь наша потекла по-прежнему.
До сих пор я живо помню это грустное утро. И если б мы тогда могли знать с Лизанькой, сколько оно пророчило рам горя в скором будущем, то, верно, не успокоились бы так легко.
Конец 1834 года у нас прошел не совсем благополучно. Старушка, папенькина няня, Матрена Ефремовна, собралась скончаться от старости и сама этому не хотела верить, бунтовала до конца; когда тетя Надя увидела, что дело плохо, и послала позвать к умирающей нашего академического священника, и он явился со Святыми Дарами, Матрёна Ефремовна рассердилась и встретила доброго отца Василия словами:
— С чего ты взял, что я умираю? Я умирать не хочу, я буду жить, и приобщаться не буду… Убирайся отсюда вон! Жить хочу, жить!..
И так никто не мог ее уговорить покаяться в грехах, и она, спровадив от себя батюшку, скончалась без исповеди. Читатель уже знает, с каким почетом похоронил ее отец мой.
Вскоре после смерти Матрены Ефремовны пришло время покинуть Божий мир и старушке Прасковье, жене того бобыля, который предал добро господ своих французам и которого и французы, и свои русские мужички забили до смерти. Маменька призрела у себя несчастную бобылиху, жену его, с двумя ребятами, мальчишкой Ванькой и девочкой Грушей. И вот ей суждено было умереть у нас в доме. Но как несчастливо умерла бедная верующая старушка: она умоляла позвать к ней батюшку, чтобы исповедать и приобщить ее, но отец Василий отчего-то не поторопился прийти к ней, и бедная женщина скончалась в страшном горе о том, что умирает с неразрешенными грехами на душе. И Прасковью похоронили на Смоленском кладбище, подле Матрены Ефремовны. После старой бобылихи у маменьки на руках остались двое ее сирот: прекрасная девочка Груша и страшный негодяй мальчишка Ванька, который впоследствии столько наделал хлопот отцу моему и всему нашему семейству.
Канун нового 1835 года встретили у нас чем-то вроде маскарада. Мы и все дамы в этом году не наряжались, но зато приходило много наряженных из учеников Академии и также приезжало много знакомых в прелестных костюмах. Очень умно и мило был наряжен «старым 1834 годом» скульптор Рамазанов. Он изобразил из себя древнего седого старца в рубашке, обвешанного с головы и до ног старыми объявлениями и газетами за прошлый год, и печально с старенькой поломанной дубинкой в руке бродил по нашей зале в ожидании нового года. Как только зашипели часы, чтобы начать бить полночь, в залу влетел «новый 1835 год», Нестор Васильевич Кукольник, одетый в новенький с иголочки светло-серенький фрак, с большим букетом свежих роз в петлице фрака. Влетел и прямо кинулся, весело обдирать со старого 1834 года все отжившие свое время объявления и новости, а самого беззащитного старца схватил поперек сгорбленного туловища и без церемонии выкинул за дверь залы. Все это безжалостное торжество
Нестор Васильевич в этот вечер, можно сказать, был неистощим. Он придумал еще для папеньки сюрприз:
И так каждой из девиц он роздал атрибуты той музы, которую она должна была изображать, и стихи, которые ей следовало сказать. Сам же взял в руки бумажную лиру, стал в середину, а нас всех поставил кругом себя в разные подходящие сюжету позы. Я сначала храбрилась, но когда Нестор Васильевич приподнял мне руку, прикрыл мне маскою пол-лица и показал, как держать кинжал, у меня вдруг потемнело в глазах, я забыла все: кто я? что я? и думала только об одном: он выбрал для меня атрибутом маску и кинжал, значит, он думает, что я коварная и злая. Что я сделала? За что еще эта новая обида?