Четверо рабочих-французов сидели на мостовой и ничего не делали – у них был перекур. Они смеялись, курили, только что не пили вино. Да, я понял, что Маша хотела мне сказать – в Америке такое явление выглядело бы дикостью. Там это немыслимо – прерывать работу во время рабочего дня. А здесь, как в России, – сидят, курят, смеются, разговаривают, и ничего.
Стоял прекрасный весенний день, и когда мы оказались в районе Монмартра, нас прямо-таки охватило житейское очарование Парижа – двери кафе открыты настежь, столики на улицах, за ними сидят люди, мирно разговаривают, потягивают вино, и всё это делается как-то не брутально-алкогольно, а спокойно и в веселии сердца. Вокруг всё залито весенним солнцем, и на холме – громада базилики Сакре-Кёр. В общем, всё, что нужно человеку. Маша стояла и смотрела на это как зачарованная. И она сказала мне:
– Юра, давай переедем в Париж. Я, как я уже сказал, был не против.
Эта поездка была ещё интересна непрерывными литературно-эмигрантскими конференциями, на которые нас приглашали. Одна из них проходила в роскошном, как дворец, итальянском посольстве. Но что главное – в эту нашу вторую поездку мы познакомились с людьми, которые впоследствии сыграли большую роль в нашей судьбе и в значительной мере помогли переносить тяготы жизни в эпоху Кали-Юги. Я говорю о секретаре французского ПЕН-клуба, писательнице и баронессе Даниэль Дорде и о президенте французского ПЕН-клуба Рене Тавернье, который был отцом знаменитого кинорежиссёра Бертрана Тавернье. Тогда французский ПЕН-клуб был центром литературной жизни Парижа. Потом, когда наступило то, что я называю годами падения, всё это померкло и изгладилось. Но в описываемый мною период это был последний блеск великой французской культуры и великого французского умения жить.
Даниэль Дорде впоследствии стала нашим самым близким другом из всей французской среды, настоящим другом. Это была поразительная женщина, благородная, аристократичная; в её жилах текла кровь Наполеона, но она этим не гордилась. У неё дома висел Пикассо, и сама картина «В центре Парижа» была глубоко французской, и свет европейской культуры пронизывал её. Даниэль очень любила Машу.
Сейчас я не припоминаю, передал ли я тогда Рене Тавернье «Шатуны» на английском, но в будущем, как я уже говорил, эта книга сыграла решающую роль в легализации нашей французской жизни. Возможно тогда, когда мы только познакомились, я отнёсся к этому предприятию с некоторым опасением, принимая во внимание личность Тавернье – ведь это был изысканный эстет, истинный француз, член литературной академии… Его реакцию на подобный роман, к тому же ещё и плохо переведённый, предсказать было трудно, но вряд ли стоило ожидать чего-то положительного. Так, видимо, мне казалось.
Как бы то ни было, эти люди приняли нас очень хорошо, что даже было немного странно – неизвестные Франции русские, приехали из Америки… Кто знает, может быть, они интуитивно почувствовали в нас «своих», в известном смысле, конечно… Во всяком случае, французский ПЕН-клуб принял меня на ура, даже лучше, чем американский, с каким-то блеском… И вот, покрутившись по улицам Парижа, довольно основательно познакомившись с Володей Максимовым и Ириной Иловайской, главным редактором «Русской мысли», мы вернулись в США, уже абсолютно железно настроенные на переезд, хотя соблазны и окружали нас со всех сторон. Началась подготовка.