В политых для прохлады дворах, в свете, падающем из окон, играют в нарды. При этом азарт так велик, жесты и окрики так порывисты, что игра похожа на лезгинку, исполняемую сидя.
Порой в наступающей на миг тишине с далеких, невидимых в ночи балконов долетают звуки тари,[3]
напоминая заунывное пение сквозь зубы.Изредка чинара сыпучим шелестом оповестит о том, что где-то на огромной высоте пролетела зыбкая полоска ветра…
А то вдруг без причины заплачет в люльке ребенок. Трудно сказать, где еще так горячо любят и мстят с таким упоением…
В июле 1941 года Солдатский базар был точно таким, как сто лет назад. Только тогда он толпился на площади, а теперь втиснут в подвалы недостроенного здания.
Уже с первых ступенек лестницы, уходящей под землю, рябит в глазах огромное, черное, колышимое головами и спинами пространство, и лишь в квадратную дыру в потолке, через которую обрушивается солнце, видно, что это толпа трескучая и юркая, как жир на раскаленной жаровне. Кажется, что она рождается здесь и, пузырясь зонтами и шляпами, сплывает к темным углам.
Последние ступени лестницы уходят во влажную прохладу, пропитанную запахами хвои, роз, мяты и вина.
Внизу, у самого входа в подвал, вдоль правой стены, на мокрых ветках ели, застилающих гнилой базарный мусор, лежат охапки ортачальских роз в том беспорядке, в каком их переложил с арбы садовник Габо, с детства торгующий цветами на Солдатском базаре.
Ранней весной он приходит сюда пешком, пряча за пазухой считанные пучки фиалок. В июне оживляет водой сваленные без счета розы. А с осени до глубокой бесснежной зимы арбами возит сугробы хризантем.
Коренастый и подвижный, с пергаментной лысиной и коричневыми руками, он стоит за своим причудливым прилавком и без конца освежает розы травяным веником, окуная его в глиняную чашу, поставленную на длинные стебли.
Суровое лицо садовника, всеми морщинами стянутое к губам, оживлено хмельным блеском черных навыкате глаз. Таким же охмелевшим выглядит и черный бык за его спиной, распряженный и уткнувшийся мордой в ароматное пойло.
В пяти шагах от них, спиной подпирая стену с открытия и до закрытия рынка, выстаивает старик нищий, до того худой и узкогрудый, что издали его можно принять за висящую на гвозде ветошь. Он не жует и не просит. Его желтые ненасытные глаза вбирают цветы.
Это Гиж-Давид — сумасшедший Давид, прозванный так за то, что на базар приходит не к виноградным насыпям, под которыми сгнивают столы, не к медным блюдам с вареными бараньими головами, а в темный угол цветочника Габо.
Никто не знал, чем была связана бесконечная жизнь этого человека с цветами. Езидки-зеленщицы насмешливо говорили, что он облюбовывает розы для свадебного букета. Но нищий не замечал насмешек и только раз камнем рассек голову какому-то мальчишке, сунувшему ему в руку бумажную ромашку.
Гиж-Давид ни за что не умрет летом, уверяет виноторговец Илико, подмигивая синим глазом. Когда ему надоедает хвалить вино и помнить, что талия у него не шире горлышка кувшина, он следит за нищим из своего угла наискосок.
Трудно сказать, какие мысли роятся в пьяной голове, но горец, очевидно, понял, что жив Давид не вечерними подачками у пекарен.
Подле бочки, в ведре, на льду, несколько бутылок с вином для знатоков. Стакан Илико ополаскивает вином из бочки. От этого земля перед бочкой лиловеет, а в воздухе петляют охмелевшие мухи.
Бледные старушки в чихтикопи,[4]
по привычке не допуская обмана, берут к столу красное кахетинское без пробы. Не пробуя, покупают его и мальчишки, пригнанные к Илико с квартой из соседних тупиков, в душной тени которых только что совершилась сделка.Сюда же приходят прежде всего смаковать терпкую сырость напитанной вином земли бывшие виноторговцы, в чьи подвалы въехал Осоавиахим, свезя туда вместе с инвентарем и аптечные запахи, едкими островками плавающие в настоянном на древних винах воздухе.
И наверно, долго еще из земляных полов будет подниматься от жара живучий дух лозы, а сквозь масляную краску стен не раз проступят бурые пятна сырости, похожие на буйволиные морды.
В этот угол базара бывшие хозяева винных подвалов приходят ежедневно по двое или по трое, для третьего голоса в хоре, в белых шелковых косоворотках, гладко обтягивающих грудь и живот. Пучки угнанных назад сборок, скрепленные тонкими кожаными поясами, придают фигурам петушиную важность, в то время как спереди кутилы похожи на крытые шелком бурдюки.
Когда три такие фигуры, обутые в мягкие остроносые сапоги, подходят к бочке, они как три капли воды похожи на запорожцев, сохрани им господь на смуглых лысинах по чубу.
Поди напои такого крещеным вином, когда он пробует сначала ноздрей, а потом уже сизыми губами, долго и внимательно причмокивая. А то еще щелкнет бочку под бок и с точностью до одного стакана скажет, сколько в ней еще не выпитых ишаками кварт. Ишаками именно! Скажет он, потому что только ишак может запеть от вина, в котором из сорока ведер в бочке — двадцать чистой натахтарской[5]
воды.— Будь братом! — шепчет продавцу разжалованный князь вина. — Ту дзма хар! — повторит и подмигнет.