«Если вам возможно, то вернитесь поскорей в Петербург, ваше присутствие для меня необходимо. Я никуда не гожусь! Меня раздражает всякая мелочь в моей домашней обстановке. Вы можете видеть, насколько я болен, если придаю значение пустякам. Я убежден, что, если вы приедете, то мне легче будет перенести болезнь. Я не буду распространяться о моей благодарности, если вы принесете для меня эту жертву. Ответьте мне немедленно, можете ли вы приехать?»
Я телеграфировала Добролюбову, что скоро приеду.[204]
Заграничный поезд прибыл в Петербург поздно вечером. Панаев встретил меня и на мой вопрос о Добролюбове сказал, что он уже три дня не выходит из дому вследствие лихорадки. Я решила навестить его завтра утром, как вдруг он сам явился неожиданно. Мне трудно было скрыть от него тяжелое впечатление, которое он произвел на меня своим болезненным видом. Я, конечно, побранила его за то, что он пришел так поздно и притом в дождь, тогда как доктор запретил ему выходить.— Я предчувствовал, что вы меня встретите выговором, — шутливо сказал Добролюбов. — Извольте, я два дня лишних пролежу дома за сегодняшний вечер.
Он был в хорошем расположении духа и просидел у меня до часу. Я заметила, что у него сделался сильный жар и уговорила его переночевать на половине Некрасова.
Добролюбов спросил меня — очень ли он изменился. Я сочла за лучшее сказать ему правду.
— Вот, вы понимаете, как смешно больному человеку врать, что будто он пышет здоровьем. А я был прав, когда говорил перед отъездом за границу, что доктор ошибается, будто у меня нет никакой другой болезни, кроме утомления от усиленных занятий.
— Не надо вам было возвращаться осенью в Петербург. Простудились!..
Добролюбов горько усмехнулся и произнес:
— Простуда! Ну, да об этом теперь нечего говорить, спохватились лечить меня от моей болезни тогда, когда дали ей время развиться.
На другое утро он по-прежнему пришел ко мне пить чай и уверял меня, что отлично спал и чувствует себя бодрым.
— Вот видите ли, — говорил он, — никаких дурных последствий не произошло, напротив, я сегодня встал, не чувствую лихорадочного озноба; наверно и к вечеру не будет жара… Примусь писать.
Я вместе с ним пошла посмотреть — какая у него квартира и нашла, что она никуда не годится для больного человека: мрачная, темная и сырая.
Когда я присмотрелась к его домашней обстановке, то поняла причину его раздражительности. Дядя поминутно донимал его жалобами на племянников, на кухарок, постоянно заводил разговоры о том, какое тягостное бремя взял на себя, заведуя хозяйством, обижался, что Добролюбов не может есть жирный суп и тощую курицу, зажаренную в горьком масле. Я распорядилась присылать Добролюбову обед от нас, и за это дядя его надулся на меня.
Добролюбов по-прежнему, если еще не с удвоенным рвением, заботился о журнале и, не обращая внимания ни на какую погоду, ездил в типографию и к цензорам.
В самых первых числах октября он приехал к нам от цензора в десятом часу вечера, сильно раздраженный тем, что не мог уломать его, чтобы он пропустил вычеркнутые места в чьей-то статье.
Некрасов только что встал после обеденного сна и флегматически заметил:
— Охота вам была в такую скверную погоду ездить к цензору, толковать с ним битый час! Через два месяца пошлем к нему новый набор этой статьи, он и позабудет, что уже читал ее и наверное пропустит. Надо послать в типографию сказать, чтобы набрали другую статью.
Добролюбов пристально смотрел на Некрасова, и я заметила, что он раздражается его флегматическим тоном.
— Что же? мы будем преподносить читателям запоздалые статьи о вопросах, которыми живо интересуется общество?.. — спросил Добролюбов.
— Ну, что делать! — возразил Некрасов.
— А небось, — иронически отвечал Добролюбов, — если бы вы, проголодавшись, пришли в ресторан и заказали себе хороший обед, а вам бы подали подогретые кушанья, то не так покойно отнеслись бы к этому. Положим, мое сравнение неудачно, но для вас оно, может быть, в эту минуту будет понятнее.
Некрасов встрепенулся и произнес:
— Было время, что и я так же волновался, как вы!.. Я вовсе не охладел к журналу, а из горького опыта убедился, что надо благоразумнее относиться к подобным вещам. Вот вы волнуетесь, вредите своему здоровью, поскакали к цензору, а из этого никакого толка не вышло.
— Выйдет! — убежденным тоном ответил Добролюбов. — Я сейчас же иначе выражу те места, которые цензор выкинул, и завтра утром опять поеду к нему и не час, а два, три, буду сидеть у него и толковать ему, что он словно пуганая ворона — куста боится!
— Еще более расстроите себя, если цензора не уломаете! Плетью обуха не перешибешь! — заметил Некрасов и начал рассказывать, что в 1848 г. проделывали цензора со статьями и какие курьезные объяснения ему приходилось иметь с ними.
— Однако вы тогда были настолько неблагоразумны, что употребляли все усилия добросовестно исполнять свою обязанность перед читателями «Современника»? — сказал Добролюбов. — Как же теперь хотите издавать «Современник» спустя рукава, оправдываясь благоразумием!