Для активизации подзапущенной идеологической работы, по представлениям Бормана, была необходима война против церкви. Он был движущей силой ее обострения, и он не упускал для этого ни одного случая во время застолий. Некоторая медлительность Гитлера в этом вопросе отнюдь не могла вводить в заблуждение относительно того, что он просто выжидает подходящий момент для решения этой проблемы.
Здесь, в мужском обществе, он был грубее и откровеннее, чем в своем зальцбургском окружении. «После того, как я разберусь со всеми другими вопросами. — иногда говаривал он, — я и с церквью рассчитаюсь. Ей небо покажется в овчинку».
Но Борману не терпелось. Его жестокой прямолинейности был чужд расчетливый прагматизм Гитлера. Он использовал малейший повод, чтобы чуть еще продвинуться в своих намерениях. Даже за обедом он нарушал неписанное правило не касаться тем, которые могли бы расстроить Гитлера. У Бормана была для этого даже разработана особая тактика. Он договаривался с кем-нибудь из присутствующих подбросить ему мяч в виде рассказа о какой-нибудь очередной подстрекательской речи священника или епископа, рассказ должен был вестись достаточно громко, чтобы привлечь внимание Гитлера. На вопрос последнего Борман замечал, что произошла неприятность, но вряд ли о ней стоит сейчас говорить, он не хотел бы портить Гитлеру обед. Но тут уже Гитлер начинал допытываться, а Борман, делая вид, что прямо-таки преодолевает себя, подробно все излагал. Сердитые взгляды гостей смущали его столь же мало, как и наливавшееся кровью лицо Гитлера. В нужный момент он извлекал из портфеля папку и зачитывал целые пассажи из подстрекательской речи или церковного послания. После таких эпизодов Гитлер часто бывал в таком раздражении, что — верный признак гнева — начинал щелкать пальцами, переставал есть и грозил расквитаться. Ему легче было примириться с хулой и возмущением за рубежом, чем с непокорностью внутри. Невозможность обрушиться на нее карающим мечом доводила его до белого каления, хотя вообще-то он умел владеть собой.
У Гитлера не было чувства юмора. Он предоставлял другим шутить, сам же смеялся громко и раскованно, он мог от смеха буквально сгибаться пополам, вытирая с глаз слезы. Смеялся он охотно, но, в сущности, всегда за чужой счет.
Геббельс умел лучше всех развеселить каким-нибудь анекдотом Гитлера и одновременно унизить кого-либо из соперников: «Вот недавно, — рассказывал он, Гитлер — югенд потребовала от нас, чтобы мы распространили для печати заметку по случаю 25летия со дня рождения их начальника штаба Лаутербахера. Я распорядился направить ему небольшой текстовый набросок, в котором отмечалось, что он встречает свой день рождения „в полной физической и умственной ясности“. Больше мы ничего от него не слышали». Гитлер согнулся пополам от хохота, а Геббельс своей цели — дискредитировать занессшегося молодежного фюрера — достиг лучше, чем сделай он пространный доклад. Гитлер охотно и часто рассказывал за обеденным столом о своих молодых годах и особо подчеркивал строгость воспитания: «Я частенько получал от отца здоровую взбучку. Сегодня я думаю, что это было необходимо и что это пошло напользу». Вильгельм Фрик, министр внутренних дел, как-то раз встрял тут своим блеющим голосом: «Да, уж сегодня по всему видать, что Вам, майн фюрер, это пошло напользу». Всеобщий парализующий ужас. Фрик пытается спасти ситуацию: «Я хотел сказать, майн фюрер, что поэтому Вы так далеко и пошли». Геббельс, считавший Фрика за полного болвана, саркастически заметил: «Я полагаю, что Вас, дорогой Фрик, секли в молодости совершенно недостаточно!»