Правда – почти все были «жулики» и «здоровеннейшіе мужики», но нельзя сказать, что здоровые, нормальные. Силы (да и литературныя способности) у «декадентов» времени Чехова и у тех, что увеличили их число и славились впоследствіи, называясь уже не декадентами и не символистами, а футуристами, мистическими анархистами, аргонавтами, равно, как и у прочих,– у Горькаго, Андреева, позднее, например, у тщедушнаго, дохлаго от болезней Арцыбашева или у педераста Кузьмина с его полуголым черепом и гробовым лицом, раскрашенным как труп проститутки, – были я впрямь велики, но таковы, какими обладают истерики, юроды, помешанные: ибо кто же из них мог назваться здоровым в обычном смысле этого слова? Все они были хитры, отлично знали, что потребно для привлеченія к себе вниманія, но ведь обладает всеми этими качествами и большинство истериков, юродов, помешанных. И вот: какое удивительное скопленіе нездоровых, ненормальных в той или иной форме, в той или иной степени было еще при Чехове и как все росло оно и последующіе годы! Чахоточная и совсем недаром писавшая от мужского имени Гиппіус, одержимый маніей величія Брюсов, автор "Тихих мальчиков», потом «Мелкаго беса», иначе говоря патологическаго Передонова, певец смерти и «отца» своего дьявола, каменно неподвижный и молчаливый Сологуб, – «кирпич в сюртуке», по определению Розанова, буйный «мистическій анархист» Чулков, изступленный Волынскій, малорослый и страшный своей огромной головой и стоячими черными глазами Минскій; у Горькаго была болезненная страсть к изломанному языку («вот я вам приволок сію книжицу, черти лиловые»), псевдонимы, под которыми он писал в молодости, – нечто редкое по напыщенности, по какой-то низкопробно едкой ироніи над чем-то: Iегудіил Хламида, Некто, Икс, Антином Исходящий, Самокритик Словотеков… Горькій оставил после себя невероятное количество своих портретов всех возрастов вплоть до старости просто поразительных по количеству актерских по? и выраженій, то простодушных и задумчивых, то наглых, то каторжно угрюмых, то с напруженными, поднятыми изо всех сил плечами и втянутой в них шеей, в неистовой позе площадного агитатора; он был совершенно неистощимый говорун с несметными по количеству и разнообразію гримасами, то опять таки страшно мрачными, то йдіотски радостными, с закатываніем под самые волосы бровей и крупных лобных складок стараго широкоскулого монгола; он вообще ни минуты не мог побыть на людях без актерства, без фразерства, то нарочито без всякой меры грубаго, то романтически восторженнаго, без нелепой неумеренности восторгов («я счастлив, Пришвин, что живу с вами на одной планете!») и всякой прочей гомерической лжи; был ненормально глуп в своих обличительных писаніях: «Это – город, это – Нью-Йорк. Издали город кажется огромной челюстью с неровными черными зубами. Он дышит в небо тучами дыма И сопит, как обжора, страдающей ожиреніем. Войдя в него, чувствуешь, что попал в желудок из камня и железа; улицы его – это скользкое, алчное горло, по которому плывут темные куски пищи, живые люди; вагоны городской железной дороги огромные черви; локомотивы – жирныя утки…» Он был чудовищный графоман: в огромном томе какого-то Балухатова, изданном вскоре после смерти Горькаго в Москве под заглавіем: «Литературная работа Горькаго», сказано;