— Как же, Лев Александрович! Ведь, занимаясь средневековой культурой, надо знать и то, что было потом? Игнатий Юлианович в конце своего курса арабской литературы говорил нам о новейших авторах — египетских, сирийских, иракских; с Николаем Владимировичем Юшмановым еще год назад мы проходили хрестоматию Семенова по арабскому языку нашего века. Но захотелось иметь и навыки живой речи — ведь, наверное, придется встречаться с арабами… Давно мы просили наше кафедральное начальство — Александра Павловича Рифтина — добиться у деканата включения в программу курса арабского разговора. И вот… Все это здорово, очень здорово! А за свой предмет, Лев Александрович, не беспокойтесь, персидский у нас останется на прежнем месте, все будет «бисйар хуб»…[17]
— Ишь ты, уже и «бисйар хуб»! — засмеялся Хетагуров. — Ну, посмотрим, посмотрим..
Спустя несколько дней в нашей аудитории появилась темнолицая женщина с проседью в черных густых волосах и с живыми внимательными глазами. Ее звали Клавдия Викторовна Оде-Васильева, но нам было известно, что в прошлом это — Кульсум бинт Наср Оде, учительница в палестинском городе Назарет; выйдя за русского фельдшера Васильева, она в канун первой мировой войны приехала в Россию погостить у новых родственников и осталась тут навсегда. Клавдия Викторовна преподавала в Ленинградском восточном институте ЦИК СССР, существовавшем тогда, в тридцатые годы, возле Исаакиевской площади, в Максимилиановском переулке, 2, и по-матерински любила всех русских «мальчиков и девочек», изучавших ее родной язык. Она деятельно участвовала в работе Ленинградской ассоциации арабистов, где была членом правления; ее яркие, основанные на живых впечатлениях доклады о современной литературе арабских стран привлекали широкое внимание. Оде-Васильева преклонялась перед эрудицией Крачковского и высоко ценила его уважительное, бережное отношение к ней, представительнице того народа, изучению культуры которого он посвятил свою жизнь. Она любила повторять отзыв своих далеких соотечественников: «русский профессор Крачковский знает нашу культуру лучше, нежели мы, арабы, знаем ее сами».
У нас — после реорганизации 1935–1936 гг. это был уже не Институт истории, философии и лингвистики, а факультет Ленинградского университета — преподавательница арабской речи быстро стала «нашей Клавдией Викторовной», перед которой мы и гордились и смущались — ведь подлинная арабка! — нашими познаниями в арабском языке. Многое, конечно, резало ей слух в нашем произношении: мы готовились к работе над рукописями, то есть к чтению про себя, а не вслух, и она терпеливо нас выправляла, приговаривая: «Ну, что с того, что вы рукописники? Это, конечно, и нужно, и важно, никто не спорит. Но если, попав куда-нибудь в Ливан или в Египет, вы не сможете спросить себе стакан воды, это будет плохо. Помните арабскую сказку про филолога и матроса? Они сели в лодку и поплыли. Беседуют. Филолог спрашивает: „Знаешь ли ты грамматику?“ — „Нет“, — отвечает матрос. — „Эх, ты! Значит, пропала у тебя половина жизни!“. Вдруг налетел ураган, лодка перевернулась. — „Умеешь ли ты плавать?“ — спросил матрос. — „Нет“, — отвечает филолог. — „Эх, ты, значит, пропала вся твоя жизнь“. Поняли? Допустим, вам не понадобится стакан воды, но должны же вы узнать, ради лучшего понимания рукописей, живую душу народа. А в нее с английским или французским языком не войдешь, надо знать язык именно этой души. Вот вам пример Игнатия Юлиановича: ведь, живя на Востоке, он изучал старые рукописи аль-Азхара[18]
либо же аз-Захирии,[19] а на улице учился арабскому языку у продавцов прохладительных напитков и у чистильщиков обуви…».И мы вламывались в учебники, «грызли гранит науки», как тогда говорилось. Мы вслушивались в звучание арабских слов в устах нашей «Кульсум бинт Наср», в их артикуляцию, акценты, мелодию. Нам раскрывались лаконичность и точность народной речи, ее динамизм: если для вопроса «почему?» в литературном языке надо набрать три слова: «ли аии шайин» — «ради какой вещи», то в разговорном достаточно сказать сокращение этой фразы: «леш». Динамизм этот понятен: для филологов, создателей литературных норм, язык является самоцелью, для других людей он — средство общения; в тепличной атмосфере кабинета дерево языка широко разрастается, отращивая подчас и неестественные, нездоровые ветви; под свежим ветром улиц все лишнее облетает, остается наиболее устойчивое и нужное. Много у нас было потом разговоров об этом с Яковом Соломоновичем Виленчиком, положившим всю свою жизнь на составление колоссального, тончайшего словаря сиро-палестинского диалекта арабского языка. И все же во мне сидела душа «рукописника»: яркие формы народной речи оттеняли в моих представлениях об арабском языке строгую точеную красоту литературных фраз, их гармонию и совершенство.