Из старых газет мы соорудили мяч и гоняли его на бульваре. Если одному из нас случалось подработать, мы спускались на улицу Нотр-Дам-де-Шан выпить мускатного вина. У меня появились хорошие товарищи и даже настоящий друг Ги Този — он тогда готовил кандидатский экзамен по итальянскому языку. Несколько лет спустя мы познали то идеальное чувство, на которое, по-моему, способны только мужчины — дружбу чистую и полную. К этому я еще вернусь.
Однажды я пожалел мальчонку, который томился в школе совсем один. Это было в четверг — день, когда занятий нет и все дети находятся дома. Я взял его с собой в Лувр, куда всегда ходил пешком. Пока я изучал картины, он скользил по натертым паркетам. На обратном пути я угостил его мороженым на террасе пивной «Юнивер». Не знал я, что через дорогу, в Комеди Франсэз, дебютировала блестящая выпускница консерватории по имени Мадлен Рено. Что же оно молчало, мое шестое чувство? Нам не мешало бы иметь седьмое, восьмое — бесконечное множество… Как бы это нас обогатило!
Кто-то увидел меня с ребенком. На следующий день меня чуть не выставили за дверь. Дирекция приняла меня за сатира. С тех пор меня просто тошнит от людской подозрительности. Люди приписывают вам свои мысли — это все равно, как если бы они приклеивали к вашей коже свою, липкую.
Мои занятия в школе Лувра шли успешно. Изучая историю искусства, я очень скоро понял различие между двумя словами, обозначающими этот предмет. Один педагог делал упор на историю, и мы узнавали, какие неприятности были у Веласкеса с его квартирохозяином, так и не увидев ни одной картины художника. С этих занятий я убегал. Другой, наоборот, приобщал нас к алхимии искусства. Так благодаря Роберу Рею мы проникли в мир импрессионистов. Это было увлекательно. Робер Рей — мне предстояло еще встретиться с ним. Но как я мог это знать?
Все мои попытки заняться живописью проваливались: Галерея изящных искусств приняла по конкурсу четверых, а я был пятым. Я предстал перед знаменитым профессором — Девамбезом. Он едва удостоил мои портреты взглядом — ведь я не проучился трех лет в Академии. С этой стороны жизнь мне сопротивлялась.
Я собирался готовиться к конкурсу по архитектуре, когда послал на авось письмо Шарлю Дюллену — знаменитому Вольпоне, которым так восхищался в театре Ателье. На сей раз жизнь была ко мне милостива.
Сейчас, когда я возвращаюсь к этим минутам своей жизни, мне приходит на ум замечательная фраза Клоделя из «Раздела под южным солнцем»:
Все мои попытки заняться живописью оборачивались неудачами; после первой и единственной попытки приобщиться к театру он меня буквально затянул.
Уж не ждала ли меня за углом судьба? Что во мне произошло? Знал ли я о театре больше, чем о живописи? Наверняка нет. Я ходил туда самое большее раз десять за всю жизнь.
В 1915 году меня повели в Шатле смотреть патриотическую пьесу «Подвиги маленькой француженки» с участием совсем юной Габи Морлей. Дважды я ходил в Комеди Франсэз — смотрел «Эрнани» с Альбером Ламбером и Мадлен Рош, которые показались мне смешными. Падая, они поднимали тучу пыли, и долгое время забавы ради я вопил: «О, как прекрасен ты, лев благородный мой!»11 — и щелкал зубами, изображая «сильные страсти». Зато меня поразили и привели в восторг Де Фероди и Фрэне во «Взрослых мальчиках» Жеральди, а также современная интерпретация и присутствие на сцене двух неотразимых существ — Мари Бель и Мадлен Рено (и опять никакого предчувствия: какая толстокожесть!) в пьесе Мюссе «О чем грезят девушки», постановка Шарля Гранваля — я узнал это лишь позднее. Мне весьма понравилась басня Лафонтена «Желудь и тыква» — ее читал некий Пьер Бертен.
Потом я влюбился в Валентину Тессье в «Зигфриде» и «Амфитрионе 38» Жироду у Жуве, в Комедии Елисейских полей.
Ах да. Еще раньше мама, которая просто обожала Жемье, водила меня смотреть «29° в тени» Лабиша и мольеровского «Скупого». Но в тот вечер вместо Жемье роль Гарпагона играл Шарль Дюллен — молодой подающий надежды актер. Наконец, в Эвр я видел «Покупательницу» Стева Пассёра в исполнении мадам Симон. Этим в основном мой театральный багаж исчерпывался.
Все это не помогало мне услышать голос призвания. Следовательно, оно могло прийти лишь изнутри. Желание менять кожу, чувствовать то, что чувствуют другие. Становиться Другим. Не такое ли определение дал я любви? Но осознавал ли я это и вправду? Наверняка нет. Все, что я получил до сих пор, особенно за три последних года полной свободы, что любил превыше всего — была возможность сливаться с людьми.
Мало-помалу страсть моя к театру возрастала. Напрасно одни предупреждали меня, что жизнь в театре чревата опасностями, неупорядоченна, не как у всех, а другие даже предсказывали, что я собьюсь с пути, — я все больше и больше был готов пойти на риск и стать «скверным мальчиком».