Два года спустя мама вторично вышла замуж — за Луи Мартена, своего друга детства, молодого тридцатилетнего офицера запаса, еще не остывшего после боевых сражений. Элегантный, из хорошей семьи, художник-декоратор, писавший акварели, и, я подозреваю, мужчина в полном смысле этого слова. Она наигрывала на пианино, а он баловался на скрипке. Их идиллию подкрепляли арии Сен-Санса, Шопена и Массне. Макс ревновал. Он все больше становился «отцом». Едва только любовники настраивались куданибудь пойти, как он внезапно заболевал ангиной. Сняв шляпку, мама проводила вечер, измеряя ему температуру. Луи кусал губы. Я же залезал под стол, воображая, что это палатка в Сахаре, где я веду беседу с каким-нибудь вождем бедуинов. (Я посмотрел «Сын шейха» — фильм с участием Рудольфо Валентино.)
Макс не пожелал присутствовать на церемонии их бракосочетания. Я же дал свое благословение молодым. Я был доволен, что моя мать купается в любви. А между тем восьмилетний ребенок, потерявший отца, рискует умереть сиротой. Всю свою жизнь я искал отца: в Дюллене, Клоделе, Рабле и даже сегодня — у тех, кто младше меня.
Сирота так и не становится по-настоящему взрослым. Что касается расхождений отца с сыном — пресловутого конфликта поколений, да простит мне Фрейд и это, но лично я, утратив отца, испытал лишь чувство горечи и обмана.
«Не каждому дано быть сиротой»6, — сказано у Жюля Ренара. Я понимаю его слова так: «Не каждый может всю жизнь тосковать по отцу». Но на всю жизнь в глубине души остается уголок, где нас терзает чувство одиночества и тревоги.
Вскоре мама, Луи Мартен, мой брат, в конце концов прирученный, и я стали добрыми приятелями. В иные вечера мы вчетвером играли в покер… Когда мне везло, я краснел до ушей. Когда не везло, бледнел и смотрел тупыми глазами. Родные, которым было ясно, какие у меня карты, корчились от смеха, а я бесился, не понимая, откуда это они все знают.
Я всегда был никудышным игроком. Когда все идет хорошо, я готов трубить об этом на весь мир и вызываю у людей зависть. Когда же дела плохи, озлобляюсь.
В другие вечера нас водили в кино. Я дрожал от ужаса на немых фильмах, где так любили показывать грабителей, бегающих по крышам или залезающих в окно по водосточной трубе. Страх, войдя в меня, больше не отпускал. И по сей день я, как ребенок, боюсь темноты. Мое причудливое воображение рисует ужасающие картины. Когда я иду в темноте, они подстерегают меня за каждым предметом. Волосы становятся у меня дыбом. Я весь леденею от страха. Стоит мне, переходя улицу, подумать, что автобус может меня переехать, как такая опасность тут же становится реальной, мои ноги начинают дрожать от волнения и я вынужден опереться, например, о стену, чтобы вновь обрести равновесие. Нередко из моего горла непроизвольно вырывается крик — значит, я вообразил себе нечто ужасное. Некоторое время я был лунатиком. Говорили, переходный возраст. В особенности я боялся смерти: я не давал себе уснуть, страшась, что не сумею проснуться.
По воскресеньям мы все утро валялись в просторной маминой постели. Макс дразнил меня. Я был для него козлом отпущения. Он душил меня в простынях. До сих пор я страдаю от клаустрофобии, и лифт для меня — сущая пытка. Но Макс и защищал меня: никто не смел коснуться волоска на моей голове. Я был его вещью, игрушкой, «сестренкой».
Да, четыре очаровательных приятеля, но не слишком прочно стоящие на земле. Луи, ушедший на четыре года войны еще молодым, практически никогда не работал. Он прожил беззаботную молодость — верховая езда, рестораны, светский образ жизни — и чувствовал себя уверенней в перчатках, нежели с молотком в руке. Мама была слабой и влюбленной. Этому славному семейству то не хватало денег, то они утекали между пальцев. У моего брата, который на все остро реагировал, начались неприятности в школе… Тут требовался авторитет. Так началось царствие моего деда (с 1920 по 1928 год).
Детство, отрочество
С безвременной кончиной моего отца наша жизнь переменилась. Аптеку продали, и мы покинули улицу Курсель. Подобно намагниченным железным стружкам, семья объединилась вокруг папаши Валетта. Ему принадлежал кошель с деньгами и два дома — на углу улицы Левис, где находилась его вотчина, и на улице де ля Террас, где он поселил дочь со вторым мужем и детьми. Всех громя и поучая, он при этом всех поддерживал. Родные считали его невыносимым, но были рады поживиться за его счет.
Лично я не мог простить ему лишь одного. В августе 1918 года его сын Боб был тяжело ранен — пуля прострелила ему оба бедра. Он пролежал в госпитале три месяца, когда наступило перемирие. Боб вернулся в отцовское гнездо на костылях. И это после четырех лет службы в пехоте, окопного житья «среди блох, мочи и грязи». Отец встретил его словами:
— Это еще не все, мальчик мой. Теперь ты мужчина и должен зарабатывать себе на жизнь. Даю тебе неделю на поиски занятия — через неделю ты съедешь с квартиры.
— Нет, не через неделю, а сейчас! — бросил ему Боб и, повернувшись на костылях, ушел.