По нескольку дней не вижу ни живой души, ни человеческого жилища. Два утеса, обращенные друг к другу передними отвесными склонами в космах вечнозеленых растений, растущих на их макушках, тесно сдвигаются вокруг меня и бесчисленными поворотами как бы подталкивают вперед, запирая наконец в тихом, уединенном месте. Я наткнулась на развалины древнего приюта отшельника и остаюсь там на ночь; ничто не выдает их происхождения, кроме нескольких изящных арок, наполовину скрытых оползнями: земля снова заросла травой и дикими цветами. Вокруг никаких прекрасных видов, поражающих контрастами; одни дивно и ровно зеленые склоны да однообразие лесных чащ – глазу не на чем остановиться. Вдалеке из каждой расселины в скалах плывут клочья тумана, приветствуя солнце, как проснувшиеся души в Судный день. Вечные туманы, высокие ели повсюду, узкие полосы лугов и лесов, разрезанные непреодолимыми крепостными валами гор. И снова, пробуждаясь, я здороваюсь со снежной твердыней Монблана и вижу внизу подо мной дно долины – огромный многоцветный ковер.
Несколько дней прошло с тех пор, как я в последний раз бралась за дневник. На душе слишком неспокойно, чтобы писать. Но причиною тому не раскаяние… нет, не раскаяние! Но полнота бытия, которая сообщает мне чувство такой первобытной свободы, что нет желания записывать свои мысли.
Разве рыскающего медведя заботит память о его подвигах, как и орла, высматривающего добычу? Разве отмечают они свой путь монументами?
Размышления – это глупый человеческий обычай, плод нечистой совести. Свобода зверя в том, чтобы жить моментом.
Завершив трудный дневной переход и покончив со скудным ужином, я сидела, наблюдая за игрой бледных молний над горами, пока усталость не сморила меня. Шум водопада в дальнем ущелье действовал на мои обостренные чувства, как колыбельная; я прикрыла веки, и усталость свалила меня там, где я сидела, я уснула, даже ничем не укрывшись от холода.
Я подумала, что проснулась оттого, что промерзла до костей, когда открыла глаза и увидела над собой заиндевевшую луну. Однако разбудили меня голоса, вторгшиеся в мой сон: близкие мужские голоса, резкие и грубые. Прислушавшись к ним, я узнала язык: итальянский, вульгарный диалект местности, где прошло мое детство. Сначала я слышала двоих, потом к ним присоединился третий: первые двое более пьяные, чем последний. Они на чем свет стоит кляли ночь. Слева от меня сквозь деревья мерцал огонь костра. Я поискала Алу на деревьях, но ее не было видно. Подкравшись ближе, я увидела троих мужчин шагах в двадцати ниже по склону; они жарили дичь над костром, фляжка со спиртным переходила из рук в руки. Солдаты, определила я по их одежде, но явно нестроевые, слишком расхристанные – или дезертиры, или наемники. А возможно, контрабандисты, собирающиеся ночью перейти границу. Ветер доносил до меня обрывки разговора – о войне в этих краях; они занимались тем, что грабили трупы, остававшиеся на поле сражения. Мне противно было слушать их, я тихо собралась и приготовилась незаметно ускользнуть.
Обходя стороной их лагерь, я сделала круг по мелколесью и вышла на тропу ниже. В руке у меня был нож, который я поспешно выхватила из своего узла. Я с трудом представляла, как им защищаться, если придется; и все же он создавал некоторую иллюзию безопасности. Вслепую нащупывая путь в темноте, я часто шелестела листвой или наступала на сухой сучок, и тогда мародеры прерывали разговор и оглядывались, не медведь ли это. Огонь их костра еще не вполне пропал за деревьями, как я увидела впереди второй, совсем близко. Двое мужчин в драной форме сидели на поваленном дереве, пьяно хохоча и обмениваясь шутками, они были даже пьянее тех, что остались позади, голоса грубей, ругательства крепче. Но были у костра и другие, сидевшие молча. Женщины, я насчитала троих; две совсем юные, а третья годилась им в матери. Одежда на них больше походила на лохмотья и едва прикрывала тело. Женщины жались друг к другу, сидя на земле в неестественных позах. Приглядевшись, я увидела, что ноги их у лодыжек связаны, а веревка обмотана вокруг кола, вбитого в землю. Солдаты захватили их, чтобы получить выкуп, – так я думала, пока вдруг из кустов позади костра с шумом не появился третий, таща отчаянно рыдающую женщину в кофточке, разорванной на груди. Солдат швырнул ее наземь и, грязно ругаясь, стал привязывать к остальным женщинам. Когда он поднял руку, чтобы ударить ее, она съежилась и закричала на наречии французских крестьян, умоляя не бить ее больше. Он милостиво плюнул в нее и отошел, шатаясь.