Весной нас перевели в небольшой лагерь, построенный специально для своих остарбайтеров фирмой «Юлиус Фридрих Бер» недалеко от Верк-II. Для нас это было радостное событие, лучше любого праздника; его можно было бы назвать «Избавление» — от клопов (а еще — от издевательств и мордобоя лагерфюрера Майера)! Клопы появились в наших блоках лагеря «Шлетвизе» весной 1943 года. Барак был деревянным, и клопов становилось все больше и больше, они были настоящим кошмаром. Летом администрация провела дезинфекцию, отселив нас на сутки (суббота — воскресенье) на территорию Верк-II, где организовала для нас баню и химическую обработку нашей одежды и всех личных вещей. Блоки барака заполнили густым едким синим дымом, остатки которого еще неделю раздражали наши носоглотки.[22]
Дезинфекция помогла, но совсем ненадолго.В новом лагере бараки были шлакоблочными, чуть поприземистей, без крылечек, оштукатуренные и побеленные изнутри известью. Во всем прочем комнаты ничем не отличались от покинутых нами. Лагерь состоял из трех барачных блоков для рабочих и пищеблока, был компактным, обнесен проволочной сеткой с двумя выходами на разные улицы. Выходы охрана не закрывала. Покидать лагерь запрещалось только с вечера до утра. Рядом с пищеблоком возле забора было устроено подобие летней кухни под открытым небом, где на кирпичном основании с незакрывающимися отверстиями для топок были уложены чугунные плиты с конфорками. Такая печь вполне устраивала тех, у кого изредка появлялась возможность что-либо приготовить для себя сверх скудного ежедневного рациона.
Теперь нам разрешали ходить на работу вне строя. Тем не менее никто не опаздывал, хотя никто и не предупреждал нас и не напоминал об этом.
Вместе с нами в лагере поселили человек около сорока поляков, мужчин и женщин, привезенных в Германию из Варшавы после подавления знаменитого восстания. Поляки возмущались невмешательством Сталина, позволившего немцам утопить в крови и сжечь город, под стенами которого за рекой стояли советские войска.
Неподалеку от лагеря немцы строили новое бомбоубежище, зарываясь в семидесятиметровую горку тремя параллельными штольнями. Горка была сплошь покрыта небольшими садами-виноградниками, обнесенными такими же сетками-заборами, как и наш небольшой лагерь. К концу лета штольни уже соединялись коридором, вдоль которого тянулись длинные деревянные скамейки. Коридор неярко освещался электричеством. Во время ночных налетов нам разрешалось пользоваться этим еще недостроенным бомбоубежищем.
А в одну из июньских ночей произошел последний налет на Штутгарт, самый мощный.[23]
Все началось с подвешенных самолетами осветительных бомб и пылающих в воздухе разными цветами фосфорных пластинок. Самолеты оказались над городом, когда еще не смолкли сирены воздушной тревоги, а жители не успели укрыться в бомбоубежищах. Особенно сильно досталось центральным районам города, которые превратились в сплошные руины, похоронившие под собой не менее десяти тысяч жителей. Город рушился и полыхал, а с неба градом сыпались все новые и новые бомбы.Все это ужасающе-грандиозное зрелище я наблюдал с территории нашего лагеря. В районе лагеря взорвалось десятка два бомб, были пробиты и взорваны проходящие под уличной мостовой канализационные тоннели. Земля уходила из-под ног, мне жутковато было стоять на открытом пространстве, озаренном, как днем, среди сотрясающих землю и воздух мощных взрывов. С любой точки зрения то, чем я был занят в этот момент, стоя у лагерных ворот, не делало чести ни моему благоразумию, ни здравому смыслу. В бараках оставались считаные люди, кто хотел, давно уже укрылся в бомбоубежище.
Я весь оказался во власти эмоций: грудь мою распирала волна радости, подавившая все соображения, чувства и страхи. Конечно, с трехкилометрового расстояния я не мог видеть ни рушащихся кварталов в центре города, ни улиц, ни людей. Я мог только догадываться о масштабах разрушений и пожаров по величине и силе зарева, стоявшего над городом, и по мощности сотрясавших землю взрывов. О десяти тысячах погибших я узнал только утром, на заводе.
Я не испытывал тотальной ненависти к немцам, не жаждал их крови или поголовного истребления всех немцев в ответ на гитлеровское «окончательное решение еврейского вопроса». Я не смог бы на полном ходу врезаться на танке в немецкий домик, не мог бы и пальцем тронуть немецкого ребенка, даже из тех, кто бросал в нас камешками, когда наша оскорбляющая эстетическое чувство колонна двигалась по городу после работы. Дети оставались для меня просто детьми, достойными и любви, и жалости.
Но во мне было достаточно ожесточения и ненависти, чтобы пристрелить, не колеблясь, лагерфюрера Майера или эсэсовца Освальда, имевшего на заводе свой кабинет и курировавшего все вопросы, касающиеся военнопленных и восточных рабочих, или некоторых других «сверхчеловеков», которых я уже не мог воспринимать как представителей рода человеческого. А число гибнущих на войне немцев я не воспринимал сердцем, но лишь как положительный показатель статистики.