В те дни такой донос приводил и к арестам и хулиганским нападениям. Добрейший и талантливейший врач, доктор Манухин возмутился духом. Он написал трогательное заявление от имени ученых, выражавшее негодование Бурцеву и неизменное доверие ученого мира их преданному другу Горькому.
Манухин три дня ездил в поте лица своего к десяткам членов горьковского объединения и… кроме своей подписи, нашел еще… одну — какого-то чудака математика. Остальные при петушином крике Бурцева отреклись от Горького. Все отвечали: кто там их знает! Мы не хотим вмешиваться в эту грязную историю!.. Мы ведь аполитичные. В то время Горький был болезненно огорчен, а Манухин растерялся от такой неожиданно подлой трусости, Но потом это забылось. Да и сами мы готовы стать на ту точку зрения, что полезным спецом ты быть обязан, а на твою гражданскую мораль можно и рукой махнуть, не будь только активным контрреволюционером.
Мало соприкосновения было у меня и со студенчеством, но студенты-коммунисты и студенты, примыкавшие к нам (их было не много), рассказывали о растерянности и апатии в студенческих кругах. Эти настроения отвечали вообще тогдашней идеологии интеллигентщины. Интеллигентный обыватель тяги к церкви и монархии, которая проявилась после революции и дает себя знать и сейчас, еще не ощущал. Те самые люди, которые теперь открыто ходят в церковь и кокетничают черносотенными фразами (конечно, они и теперь не большинство), тогда еще стыдились подобных аллюров. К продолжению революции, к грядущей диктатуре Советов отношение было злобно-трусливое. Господствующая же коалиция кадетов, эсеров и меньшевиков, за явной неспособностью правительства, тоже симпатиями не пользовалась. Керенский совершенно потерял свое обаяние. Куда идти? Ни в каком случае не вперед. Не хотелось бы и назад. И на месте топтаться нельзя: явным образом грязная трясина. Чем сильнее, однако, напирали большевистские колонны, тем ярче становилось контрреволюционное настроение студенчества, только едва-едва не дошедшее в Питере до того активного сопротивления революции с оружием в руках, до которого дошло оно в Москве.
Я не знаю (так как в Москве в тот период не бывал), объяснялось ли вообще более ожесточенное сопротивление интеллигентщины московской перевороту большей определенностью ее антиреволюционной идеологии или более случайными историческими обстоятельствами. Факт тот, что в Петербурге дума, эта главная выразительница обывательщины, ограничилась в Октябре только известным комическим походом к Зимнему дворцу на выручку министрам, а в Москве стала активным центром вооруженной борьбы (Руднев
6). В Петербурге учительство и врачи даже не примкнули к саботажу чиновников; в Москве, как известно, имел место чудовищный саботаж школ учителями и больниц врачами.Теперь несколько слов о журналистике, которая, конечно, была выразительнейшим органом идеологии.
В пролетарских и отчасти солдатских низах «Правда» была окружена настоящим ореолом. Я должен констатировать, что в то время, не завися еще от тем и манеры писать, связанных с положением официальной газеты правящей партии, ограничиваясь задачей газеты, мощно агитирующей и пропагандирующей, «Правда» велась идеально. Ее публицисты добились какого-то кристально ясного, всякому понятного слога без малейшей вульгарности, умели в крошечных статьях Давать массовому читателю необычайно много… По-моему, в смысле классической популярности нынешней «Правде» далеко до тогдашней. Правда, с тех пор появилась довольно удовлетворительная в этом отношении специальная пресса («Рабочий»
7, «Деревенская беднота» 8).Не имея под руками газет, я, разумеется, не могу восстановить тогдашней картины. Это довольно серьезная задача близкого будущего. Одно только ясно было. Газеты до чрезвычайности расслоились в своем влиянии. Здоровые пролетарские низы читали «Правду». Низы Нездоровые — темные торговцы, дворники, хулиганская публика, пьяная часть солдатчины — вероятно, продолжали упиваться желтыми газетками, так как они в то время шли бойко; некоторым из них нельзя было отказать в хлесткости их раешников и пересмешников. Крестясь от времени до времени на соборы и на корону, они главным образом освистывали легко поддававшийся осмеянию керенский режим.
Меньшевистская пресса была слаба, незаметна и невлиятельна. Эсеры раздувались на большие газеты, Старались быть универсальными и европейскими, но были скучны, отбалтывались от самых серьезных вопросов, с важным видом садились между двух стульев, вообще черновствовали. Влияние они потеряли. Быть может, интеллигенция более охотно читала кадетские газеты. Они были определеннее, злее, за ними таилась какая-то контрреволюционная сила, которая после корниловщины, впрочем, как многие догадывались, становилась все более призрачной.