Я с радостью пошел к ним. Поздоровались, познакомились. Правда, некоторые из них были несколько разочарованы, что я оказался не совсем "брат", а некоторые, особенно один, самый младший, не придали этому различию наших внешних убеждений никакого значения. Но, в общем, я был рад этому знакомству: люди честные, не ругатели, с нравственными запросами. Мне было о чем поговорить с ними, и они относились ко мне хорошо. Предложили хранить у них, когда есть что из посылок, у них было надежнее. Но один раз получилось все-таки так, что к ним залезли, забрали кое-какие вещи, а мою посылку, стоявшую под койкой, не заметили и не тронули.
В декабре или в ноябре вдруг люди стали заболевать - понос, потом с кровью, потом человек высыхал, как щепка, и умирал. Больничный барак был заполнен весь, в два этажа нары сплошь забиты больными, вонь ужасная! Причина болезни была непонятна, и почти сплошные смертельные исходы пугали людей. Заговорили, что врачи в больнице отравляют. Некоторые заболевшие стали скрывать свою болезнь, чтобы не попасть в больницу. Стали думать на воду из реки, она была какая-то коричневая, торфянистая, но дело оказалось не в воде, а в пище. В эти места продукты можно было завезти только весной, в большую воду, когда реки Вымь, Вислянка были полноводны и могли пройти катера и буксиры с баржами с продуктами. В этом году этот момент был упущен, и в нашем Усть-Вымьлаге основной пищей оказалась ржаная мука, да еще не совсем свежая. Питания было не так мало. При выполнении нормы работ давали 1 кг ржаного хлеба, при перевыполнении - еще 300 г премиальных. Утром завтрак был - ржаная затируха, и обед - она же, и на второе - каша из ржаной сечки, а в ужин - опять ржаная болтанка. Не так и мало, но ни жиров (рыба была недолго), ни овощей, и началась болезнь. Как мне объяснил один из заключенных, фельдшер Броновер из Румынии, от такой пищи в желудке и кишках отмирали те сосочки, которые впитывают соки - питание и передают их организму. Поверхность кишок становилась гладкой, всасывать питание становилось нечем, кишки становились тоньше, а местами проходила кровь. Человек питался, но все это было бесполезно, проходило сквозь, не питая организма. Человек умирал, можно сказать, от голода, хотя и питался. Не знаю, насколько правильно было это объяснение, но я знаю, что когда за три месяца (декабрь, январь, февраль) умерло у нас 500 человек (из 1200), а по всему Усть-Вымьлагу 36 % всех заключенных, начальство спохватилось, на автомашинах завезли продукты, стали давать больным и ослабшим сахар, масло сливочное, лук перетертый через мясорубку с мясом, белый хлеб - болезнь прекратилась. В марте умерло 12 человек и больше не болели так и не умирали.
Жуткое это было время. Знакомые люди, с которыми жил, работал, - вдруг исчезали. Узнавал: в больнице; зайдешь, повидаешься, а потом - умер. Заболели два плотника, с которыми я работал на постройке барака. Один из них, Антушевич - вышел из больницы худой-худой, подошел ко мне и говорит: "У тебя есть молоко сгущенное?" - я тогда получил посылку.
- Да, - ответил я.
- Дай немного, мне кажется, если я выпью немного молока, то поправлюсь.
Я ему дал, а через два-три дня узнаю: он умер.
Почта к нам приходила редко, зато писем привозили сразу много, дежурный приходил в барак и вычитывал: такой-то, такой-то... "Давай сюда!" - радостно восклицал один, тот, кому выпало счастье. Но часто на выклик "такой-то", кто-нибудь отмечал: "На шестой делянке" - так называлось одно место в лесу, где хоронили умерших.
- Такой-то, такой-то!
- На шестой делянке! - и становилось тяжко, сдавливало горло.
- Антушевич!
- Здесь! - отозвался я и взял письмо умершего. В обычное крестьянское письмо была вложена фотокарточка: еще не старая женщина в белом платочке и вокруг нее дети малые, один на руках. Клали в конверт, радовались: папе, но папа не увидал их.
И сколько же таких пап? И сколько таких детей! Я хотел написать его семье о его смерти и не помню, кажется, не выполнил своего намерения, то ли адреса не нашел, то ли другие соображения о том, что цензура не пропустит, помешали ответить.
Не могу еще забыть Ваню, подростка из жуликов. Он мне нравился какой-то своей скромностью и серьезностью, своей непокорностью. Он нисколько не хотел чувствовать себя заключенным, а чувствовал свободным человеком, делал все, что хотел. Он иногда заходил ко мне и рассказывал о своих переживаниях в лагерях. Работать он совсем не хотел.
- Почему на работу не идешь?
- Ботинок нет.
Дадут ботинки, он их тут же в горящую печь.
На другой день:
- Почему на работу опять не идешь?
- Ботинок нет.
- Тебе же дали вчера.
- Я их сжег.
- Иди босой!
И в 60-градусный мороз выгоняют к вахте. Идет босой, по снегу. Пройдет немного за ворота:
- Вернись! - командует начальство.
И он опять в бараке.