Настала весна 1938 года. Облав и арестов у нас больше не было. Да и кого арестовывать? В красивой, но теперь тихой и грустной Долине Радости из всей группы ручников-свободников остался только я один, чудом уцелевший пока от ареста. Я уже засеял небольшие участки земли подсолнухами и пшеницей, а убирать мне их уже не пришлось. Урожай убирала Фрося одна, и то, что убрала и намолотила своими мозолистыми руками, сельсовет забрал всё.
В конце апреля я пошел в Сталинск купить кое-что из одежды. Потолкавшись в огромных очередях и мало что купив, я пошел переночевать в коммунальную избушку, стоявшую у города на левом берегу Томи, куда мы каждое лето привозили из коммуны в лодках и карбузах овощи для жителей города. В избушке был только один Миша Барбашов, живший там за сторожа и конюха. Остальные несколько человек коммунаров, уехавших в город за покупками, еще не вернулись. Барбашов ушел из избушки в конюшню выкидывать навоз, а я прилег на нары и задремал.
Вскоре из города пришел Андрей Совин. Через несколько минут мы с ним увидели большую толпу милиционеров, направлявшихся прямо к нашей коммунальной избушке. Мы с Андреем вздрогнули.
— А давай, Ваня, отвяжем лодку и уплывем, — предложил Андрей. Но мы этого не сделали. Мы ведь не знали, зачем они идут к избушке. Подошедшие милиционеры велели нам зайти в избушку и стали производить обыск. Обшарили всё в избушке, на чердаке, в конюшне, но ничего не нашли, кроме кучи писем на столе, которые мы привезли из коммуны и забыли опустить в почтовый ящик. Эти письма они забрали себе.
В это время остальные коммунары, бывшие в городе, всё подходили в избушку, и когда все собрались, то запрягли лошадей, в пароконную телегу, в которую усадили женщин и ребятишек, а мы, мужчины, пешком, под конвоем милиционеров, направились в Сталинск. Всех нас, коммунаров, было двенадцать человек. Разместили нас уже поздней ночью в подвале. Женщин и детей в одну камеру, мужчин в другую. На другой день женщин и детей отпустили домой, а нас, мужчин, оставили. Остались: Андрей Совин, Николай Слабинский, Алексей Шипилов, Сергей Юдин, Михаил Барбашов и я.
Допросы делали нам, как обычно, по ночам. Мне предложили подписаться на каких-то написанных чернилами и на чистых листах бумаги. Я отказался от подписи. Следователь (или, может быть, он еще как назывался), размахивая пистолетом перед моим носом, кричал:
— Сгною в подвале, если не подпишешь!
— Ну что же, умирать все равно когда-то придется и мне, и тебе, а подписывать ваши бумаги я не буду, — отвечал я.
— Ну ладно, и без тебя подпишем!
Мне предъявили статью 58-ю, пункт 10. Самая модная статья того времени, по которой можно было обвинить любого человека, что и делалось в бедной России. В своем обвинении они написали, что я будто бы агитировал кого-то против Советской власти, что я не платил налоги и этим агитировал других коммунаров, агитировал не давать лошадей в Красную Армию, не давать животных на убой, что я якобы писал сочинения против Советской власти и рассылал их по всей стране, сам ездил по всей стране и вел агитацию и т. п.
Среди писем, изъятых в избушке коммуны, было и мое письмо к Фросе на Украину, в котором я излагал свои взгляды на всякую земную власть как на ненужное насилие, которого не должно быть в разумном обществе. Это письмо было предъявлено мне как обвинение. Молодой следователь Николаев вел себя по-разному: то спокойно, то больше грубо, дерзко, с нецензурными выражениями. Называл меня фанатиком. Спрашивал о жизни коммуны, а как-то спросил: «А как ты смотришь на вашего умника Мазурина?» Я сказал, что смотрю на него как на рядового члена коммуны, а если он умнее некоторых людей, так он в этом не виноват.
В июле отпустили домой Андрея Совина, Алексея Шипилова, Николая Слабинского, Сергея Юдина, а Мишу Барбашова отправили в психбольницу. Из коммунаров остался в тюрьме только я один. Как же было больно Фросе и Алику, уже вернувшимся с Украины, прийти в свой пустой дом.
Всё жаркое лето 38 года я «пропарился» в старокузнецкой тюрьме, и уже осенью, когда на улице шел снег и в камере дышалось легче, меня перевели в другую камеру, где я встретился с учителем нашей коммунальной школы, человеком высокой, благородной, нравственной души — Гитей Тюрком. Сколько же было радости у нас при этой встрече! Живя на воле, в коммуне, мы не испытывали столько радости при наших частых встречах.
Вскоре меня увезли в Первый дом НКВД на суд, который был закрытым. Та же зала, тот же судья Тармышев, который в 36 году судил моего отца и других коммунаров. Суд был коротким: никаких вопросов, никакого последнего слова. Я сказал судье Тармышеву:
— Какая странная судьба. Два года тому назад вы судили моего отца, а теперь и меня — сына. А за что же вы судите?
— Провинился, так и судим, — сухо ответил он, не поднимая головы.
Свидетелями по обвинению были: Андреев Иван Иванович, Юдин Сергей, Чекменев Василий, Жевноватый Онуфрий. На суде их не было, были только бумаги следователя, которые свидетели подписывали (как впоследствии выяснилось) под нажимом следствия.