Читаем Воспоминания о Евгении Шварце полностью

Без наивности, разумеется, без птичьей самозабвенности.

Об этом смешно говорить, но испорченное дурными примерами воображение постоянно подсовывает какие-то глупейшие картины: вот и так, мол, способен кто-нибудь понять предлагаемый текст.

Пятью абзацами выше я назвал болезни Евгения Львовича последних лет. Назвал их со слов Натальи Евгеньевны Крыжановской, единственной его дочери. Дико признаваться, но за тридцать лет я забыл, что Шварц тяжело и подолгу болел, не выходил никуда. Как я ни стеснялся, ни робел, перед каждым телефонным звонком долго мялся: вдруг окажусь в тягость, невпопад — не мог же я по три месяца быть в неизвестности. Но памятью полностью завладело мое ликование и образ завидно полножизненного существования Евгения Львовича.

Земную жизнь пройдя намного далее половины, я по-прежнему считаю его лучшим из людей. Больше всего на его примере основалась моя вера в возможность человеческого совершенства. Понимаемого не с сухой докторальностью, а исходя именно из представления о полноте житья-бытья.

Не знаю, всегда ли Шварц был таким. Но, взглянув ему в глаза, я верил: несмотря на трудную, порой жестокую свою жизнь, он сумел задуманное совершить и все, что положено человеку, вволю пережить и испытать, вместить, перечувствовать, обдумать. То есть все это не прошло, не проехало, а было с ним, в нем.

Не было знаков неудачливости, обиженности, обойденности. А обид, и непонимания, и умалчивания встретилось много. Я еще о них скажу. Но начинать с них было бы неправильно.

Сравниваю Евгения Львовича с другими близживущими.

Как все-таки часто мы бываем на удивление топорны! — думаю я и горюю. Сколько нелепых ошибок сделано и вновь совершается. Сколько в нас внутренней несерьезности, неестественности, невнимания, негибкости, нечуткости; и еще «не» да «не»…

Евгений Львович же был из тех пока, увы, немногих, кто сотворяет свою жизнь. Он час за часом строил себя сам, и строилась его жизнь с огромной затратой сил, однако же не производящей, как мне казалось, нервную тряску ни в самом Шварце, ни вокруг него. Каждый час его жизни поистине был сотворен. С умом и вкусом.

Дурное воображение опять останавливает мою руку.

Нет, нет, вы поступите совершенно неправильно, если представите себе, читая мой рассказ, кого-то монументального, отдающего должное несомненной собственной недюжинности, неустанно и многозначительно очерчивающего вокруг себя священный круг, дабы не слиться с прочими.

Одна знакомая дама назвала Евгения Львовича, любя, шармером — словом французским (сравните более вошедший в наш обиход «шарм»). Что ж, можно, вероятно, и так сказать при желании.

Он был почти профессионально обаятелен. Со всем, что его занимало, он вступал в особые отношения, простые и славные, тесные, открытые. Всегда находился естественный ход к другому. И этот найденный ход лечил его самого, снимал многие душевные муки, хотя, ясно, вовсе устранить их не мог.

Видимо, именно этот ход к людям прежде всего и делал Евгения Львовича очевидно светлым, таким гармоничным.

Думаю, и с пятилетним ребенком он говорил нормально и просто — так, как говорит один душевно расположенный и заинтересованный человек с другим человеком, который ему интересен.

Шварцу могло быть интересно и не интересно. Он мог одобрять или иронизировать. Но никакие привходящие обстоятельства (возраст, чин, профессия и прочее) не влияли на его взгляд.

Пожалуйста, постарайтесь понять меня до конца.

Неумно было бы, например, утверждать, что в поведении Евгения Львовича не наблюдалось никакой важности, чопорности.

Он был слишком сложно и прекрасно устроен судьбой и самим собой, чтобы имело смысл говорить о таких простейших достоинствах.

Когда сейчас вижу маститого литератора, который с осанкой дружелюбия, но одновременно снисходительно и не без чуть затаенной опаски за свой авторитет не разговаривает — беседует с молодым коллегой, мне становится смешно и неловко. Ведь я знал Евгения Львовича.

Не идет еще у меня с губ, скажем, слово «такт» по отношению к нему. Не в такте было дело, не в одних достоинствах воспитания и самовоспитания — а в живом и личном интересе, движении к людям.

На этом фоне меня потрясают писатели иного строения. Они как будто интеллигентны (более чем!) и за правду стоят. Но часовые их интервью — и только о себе, всегда о себе!! Почти никогда не встретишь в этих беседах другую человеческую фигуру — о ком сердце болит, кого обижают, кто, напротив, тебе помог, понял, обогрел, дал денег взаймы в тяжелый год. Что это, как это?! Если такие писатели, чего же ждать от читателей!

Среди опубликованных записей режиссера кино и театра Григория Михайловича Козинцева в четвертом томе его сочинений можно найти выразительное соединение имен. Козинцев пишет: Христос — «простой, ясный и добрый человек» (разумеется, эти слова — не всё о Христе, а то, что Козинцеву надо было для себя заметить в свете определенной рабочей цели). Потом дальше: «Лучше этой легенды человечество ничего еще не создало.

Написать ее мог бы Шварц».

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже