За несколько лет до того, как я в тот раз впервые прочитал приведенный отрывок, наш известный психолог Лев Семенович Выготский написал, что чудо искусства напоминает евангельское чудо претворения воды в вино.
В метафоре Л. С. Выготского жизнь уподобляется воде, искусство - вину. В данном же случае претворение было еще чудесней, ибо водой была даже не жизнь, а ее плохое письменное изображение.
В моей рукописи место и время действия безмерно расплылись под воздействием заботы о наилучшей иллюстрации замысла. Теперь же, у Олеши, коротенький отрезок времени обрел наглядность, стал картиной одного из важных моментов человеческой жизни. Но этого оказалось достаточно, чтобы превратить их из иллюстрированных отвлеченностей в жизненную реальность, проникнутую теплом человечности и поэзией.
В отрывке речь идет о троих. Мы узнаем, что они хорошие, дружные ребята. Несколько слов диалога, пара реплик - и нам становится ясно, что происходит развязка давно возникших отношений: девушкой сделан выбор. Отвергнутый старается скрыть печаль, и разве не очевидно при этом, что он мужествен, умен и скромен? А девушка? Не ясно ли, что она честна и прямодушна? Ну, а счастливый соперник? О, этот, видимо, не очень-то любит себя беспокоить. Все точно, понятно, выразительно.
А чем достигнуто? Отсутствием лишнего. Оно решительно устранено. Но то, что осталось, заставляет в себя всматриваться, замечать каждую мелочь и проникаться пониманием ее значения. Будь сказано и сделано чуть больше - и проникновение в смысл происходящего затруднилось бы.
А разве не поразительно совмещение крайней сжатости изображения с ощущением спокойной неторопливости? И то, что Олеша начинает антифашистский сценарий очень интимной лирической сценой, светлой и грустноватой, тоже очень важно: так подготавливается драматическая ситуация, которой суждено с особой силой обнаружиться при столкновении хрупкого личного мирка с могучими и жестокими социальными силами. А как изящен и музыкален диалог, как элегантно осуществлено сплетение обстановки и происходящего действия... И можно ли не заметить, что изображение человеческих чувств решено в нем средствами высокой поэзии?
Но это уже попытка разложить драгоценное вещество искусства на составные части. А вот добыть это вещество... Здесь властвует чудо. Общаясь с Олешей в процессе работы, я себя чувствовал так, словно нахожусь в стране чудес.
Вальтер послан в аптеку за лекарством. Он напряжен до предела - у лекарства трудное название, его необходимо удержать в памяти. Олешей об этом сказано так:
"Вальтера можно сейчас сравнить с человеком, который, двигаясь под деревьями, пытается сохранить на рукаве один и тот же узор".
У меня в рукописи было написано следующее:
"Вальтер в комнате Мари. Разговаривают шепотом. Ему очень хочется есть, но он пытается это скрыть, хотя невольно посматривает в сторону стола, на котором загадочно белеет прикрытая салфеткой тарелка". Вот как Олеша отредактировал это место:
"Вальтер стоит у шкафчика.
- Какой странный шкафчик, Мари!
Голос Мари. Ты просто хочешь кушать, Вальтер...
Вальтер открывает шкафчик:
- Ого!
Извлекает консервную банку.
- Это что?! О! Это такой соус... И хлеб! Смотри...
Все стало живым, из описания превратилось в действие, а интонация добродушного юмора сняла налет бытовизма.
Но способность претворять жизнь в искусство есть общее свойство художественного дара. И дело не только в том, что у Олеши этот дар был особенно велик. Одно свойство среди ряда других сообщало творческому могуществу Олеши неповторимую привлекательность: о чем бы он ни писал, на всем лежал отблеск пленительного своеобразия его личности.
Олешу неизменно привлекал к себе загадочный мир нерешенных вопросов бытия. Словно под строгим секретом, с интонацией огромной значительности Олеша сообщал собеседнику свои поэтические гипотезы. К тому же у него было поразительное умение снимать с обычных явлений налет обыкновенности, видеть в них необъясненное.
Темпераментом поэта он воспламенял обыденное, и оно легким дымком устремлялось ввысь. Каким бы низменным и тусклым ни было явление, в рассказе или под пером Олеши, пройдя сквозь плотные слои его размышлений, оно обретало новые связи. И потому казалось неожиданным.
В моей рукописи существовал некий угнетенный нацистами провизор. Он был узником концлагеря, его били, над ним потешались. В этом только и заключалась его сценарная функция. Кроме того, что он был провизором, придумать ему какую-либо конкретность я не мог. Олеша, наоборот, обозначил этого персонажа обобщенней, назвав его аптекарем. Этим он вывел его из быта. Аптекарь может быть персонажем сказки, провизор - нет. Пребывание персонажа на низкой социальной ступени сохранилось. Главное же - это то, что аптекарь приобрел человеческую сущность, выраженную поэтически. Вот одна из его реплик, обращенная к другому заключенному: