Однажды я пришел в Клуб писателей и застал неожиданную картину. Клуб был пуст. В каком-то углу за непокрытым столом судачили официантки. А посередине ресторана за крахмальной скатертью сидели Юрий Карлович с женой. Перед ними стояло все самое дорогое, что тогда было: коньяк, черная икра и тонко нарезанный, присыпанный сахаром лимон. Я страшно обрадовался: нищий, еще не успевший сменить свой протершийся пиджак на смокинг, по-настоящему гуляет. Я был принят за этот стол и отдал должное всему, что было на нем.
Олеша вдруг получил большие деньги. Выпив и закусив, мы втроем пошли по предутренней весенней Москве, по ее погасшим переулкам. И по дороге, с молчаливого согласия хозяина, жена его Ольга Густавовна бросала всю дорогу тридцатки (тогда были такие красные денежные купюры) в открытые подвальные и полуподвальные форточки. Нищий любил волшебную жизнь. Но больше всего он любил метафоры. Когда меня взяли в армию, накануне войны, он раз десять повторял мне в лицо одну фразу: "Ярослав лежит убитый, лицом вниз, на чужом картофельном поле". Он так верил в нее, что страшно удивился, когда мы с ним встретились на улице после войны.
Дважды в моей памяти Вахтанговский театр связан с именем Олеши.
Мягкая, снежная зима 34-го года. Только что умер друг и родственник Олеши и мой первый учитель Эдуард Багрицкий. Весь зал и вся сцена в бархатных черных, траурных кулисах. Над столом президиума огромный портрет Багрицкого. Звучит его голос, записанный на пленку. Он хрипловато, с астматическим придыханием читает свои стихотворения и "Шаги командора" Александра Блока.
Теперь мы привыкли к тому, что в репродукторах и динамиках запросто звучат голоса умерших людей. А тогда это было чудом: с пустой, холодной, черной сцены на нас повеяло забвением и бессмертием. Потом, сидя за маленьким столиком, в какой-то коричневой лыжной курточке, Юрий Карлович читал свои воспоминания. В этом было что-то клоунское (высшего, чаплинского порядка) и что-то донельзя трагичное.
А второй раз, незадолго до смерти Олеши, мы с женой попали в тот же театр на премьеру инсценировки "Идиота". Юрий Карлович сидел в третьем ряду, где-то сбоку, опять в полуистрепанном пиджаке. Я говорю о его одежде не в первый раз лишь потому, что никогда не видел его в глаженом портновском костюме. Он ухитрялся, - наверное, нарочито, - появляться и в Колонном зале, и на банкетах в помятом, затрапезном костюме.
Я не вижу ничего зазорного в том, чтобы признаться, что до той поры "Идиота" не читал. Читал и "Братьев Карамазовых", и "Преступление и наказание", и "Записки из Мертвого дома", а "Идиота" не читал.
Инсценировка была очень умело и ладно построена и целиком соответствовала моему пониманию Достоевского. В антракте возле буфета я увидел Юрия Карловича. Он стоял в шумной антрактной толпе, держа в своей небольшой, уже ослабелой руке чистую и прохладную руку какой-то девушки в черном платье. Он поглядел на меня доброжелательно и равнодушно.
Вернувшись домой, я за ночь прочитал "Идиота" и был радостно удивлен тем, что Олеша не только пересказал Достоевского, но и самостоятельно написал целый последний акт, не отступая от его языка и от его идей ни на одну букву.
В начале своей статьи я говорил о приверженности Олеши к метафорам. В последние годы он не писал ни романов, ни драм, ни повестей, ни рассказов, - ему достаточно было найти метафору, краткую метафору, а в крайнем случае развернутую.
Вот одна из его развернутых метафор, слышанная мною в кафе "Националь": "Чкалов, Байдуков и Беляков прилетели в Америку. Они знают гигантскую цену и значимость американской рекламы. И поэтому, сойдя с легендарного самолета на случайном, захолустном аэродроме, первым делом ищут кого-нибудь слабого и обиженного. На глаза попадается девочка в американском ситцевом платьице, Золушка капиталистического мира. И они все трое подходят к ней, жмут ей руку, шутят, обнимают, хохочут. Их снимают десятки фото-и кинокамер. Наутро девочка становится знаменитостью, богачкой, полумиллионершей".
Очень жаль, что Юрий Карлович не написал эту пьесу. Но и того, что он написал, достаточно для того, чтобы уважительно склониться перед его могилой.
Не на извозчике, а пеший,
жуя потайно бутерброд,
в пальтишке стареньком
Олеша весной по улице идет.
Башка апрельская в тумане,
ледок в проулочке блестит.
Как чек волшебника,
в кармане рублевка старая лежит.
Ее возможно со стараньем
истратить на закате лет
на чашку кофе в ресторане,
на золотой вечерний свет.
Он не богат, но и не жалок.
И может, если все забыть,
букетик маленьких фиалок
одной красавице купить.
Но так тревожно и приятно
не обольщать и не жалеть,
а в переулочке бесплатно
снежком и наледью хрустеть.
Пускай в апрельском свежем мраке,
не отставая, там и тут,
как бы безмолвные собаки,
за ним метафоры бегут.
Виктор Перцов