Но воскресным вечером А. И. Шальников тревожным звонком подключил Н. Н. Семенова к срочным розыскам чистой мочевины, требующейся по настоянию нейрохирургов. Храню памятную картонку с надписью «N 1. Prof. Lev Landau с/о BE А Medical Officer, BEA Medical Centre, London Airport» — от первой лекарственной упаковки, экстренно присланной для Дау Максвеллом из «Пергамон пресс» с первым же лондонским самолетом. Началась эпопея борьбы за жизнь Дау.
Осенью, уже в Институте нейрохирургии, меня впервые впустили к нему в палату, он лежал в постели — дремлющий, непривычно отчужденный, с каким-то незнакомым лицом. В палате был еще А. И. Шальников и другой, незнакомый мне человек. Вскоре он ушел, и я спросил Шальникова, кто это был. Шальников назвал фамилию, и тут послышался слабый голос Дау: «Очень слабый физик», — отрекомендовал он посетителя. Как я обрадовался — жив курилка! Мне показалось, что Дау снова стал прежним, что все вернется на круги своя. Увы, надежды не оправдались. Дау совсем перестал говорить о физике, был почти безучастен к окружающему, постоянно жаловался на боли в ноге, на потерю памяти. Память его сохранилась как-то избирательно, например он по-прежнему свободно говорил по-английски, но многое вовсе улетучилось. Совершенно потеряна им была способность воспринимать новое. К примеру, Я. А. Смородинский и я несколько раз рассказывали ему новость о двух типах нейтрино — электронном и мюонном, и каждый раз он воспринимал это как услышанное только что, впервые. Вместе с тем подчас он высказывал очень меткие мысли и характеристики, тогда перед собеседником мелькал проблеск прежнего Дау.
Особенно характерным для его нового состояния, для трагического положения прикованного Прометея, в котором он оказался, показался мне наш разговор в больнице АН СССР в октябре 1962 г., в день, который был бы полон огромной радости для здорового Дау, в день Нобелевской премии.
— Дау, поздравляю с Нобелевской премией, — сказал я, подходя к нему.
— Надо говорить не Нобелевской, а Нобелевской, — отозвался Дау и спросил, кто еще получил премии. Я назвал Стейнбека.
— Не люблю Стейнбека.
— Отчего же? После смерти Фолкнера и Хемингуэя он, конечно, крупнейший из американских писателей.
— А разве Хемингуэй умер? Наверно, это было уже не при мне.
Эти слова Дау буквально перевернули мне душу. После паузы я продолжил:
— Нет, Дау, он умер еще летом прошлого года. Я очень любил Хемингуэя.
— Почему же «любил»? Ведь не его же, а его произведения, надо говорить «люблю».
После паузы Дау продолжает:
— Как Мила? Как сын?
— Какой из них, Дау, у нас их двое?
— Двое? Не помню, я помню только одного. Я многого не помню, например совсем забыл обстоятельства смерти своих родителей.
Впереди было еще более пяти лет «другой жизни» Дау, но писать об этом грустно и тяжело. Мы навсегда запомнили Дау таким, каким он был до своей первой смерти, и навсегда будем благодарны судьбе за то, что наши жизни как-то соприкасались.
«МОЛОДЫЕ ЛЮДИ»
Дау был очень тощ. Он влетал к нам в комнату, складывался в кресле, скрутив ноги винтом, потирая руки характерным угловатым жестом — широко растопырив локти, и начинал какой-либо оживленный разговор. Эти моменты мы очень любили (мы — это трое: И. Е. Дзялошинский, Л. П. Питаевский и я, в то время самые молодые сотрудники теоретического отдела ИФП). Предмет очередной беседы мог быть самый разнообразный. В частности, она могла явиться продолжением предыдущего разговора на научную тему, продолжением непосредственно с того места, где он прервался в прошлый раз. В этом случае беседа могла сразу пойти на высоких тонах. Правда, дозволялось спорить.
Если удавалось ввернуть что-то дельное, что заставляло Дау задуматься, он несколько утихал. Увы, это происходило не всегда — чаще, конечно, Дау бывал прав. В подобных случаях могла последовать выразительная воспитательная речь — мы-де начали лениться или мы-де слишком много философствуем и размышляем вместо того, чтобы работать, а работать — это значит писать чернилами на бумаге! «Просто так думать, — говорил Дау, — очень трудно, а все время думать — невозможно. Работать надо!» Попутно Дау замечал, что классики марксизма давно доказали, что только труд создал человека, и с удовольствием приводил какой-нибудь пример, когда, скажем, ученого избрали в академики, а он пссле этого, как ему, Дау, кажется, перестал работать. «Вы же видите, — втолковывал Дау, — он вот-вот опять залезет на дерево!» Сделав несколько подобных замечаний, Дау искал другие темы. Но иногда Дау выскакивал в раздражении. Это было очень неприятно — конечно, мы Дау побаивались. У меня сейчас есть понимание, что нас троих Дау по молодости нашей слегка щадил — я сам видел несколько сцен, когда Дау в отчаянии топал ногами, воздевая руки к небу, и вообще вопил и был довольно разнообразен в эпитетах, если считал, что преподносимый ему научный результат есть, как он говорил, вранье!
Правда, мы все трое были довольно самолюбивы и старались зря к нему не лезть.