Читаем Воспоминания о людях моего времени полностью

Вряд ли вскочил бы теперь на коня Василий Иванович. Вряд ли отправился бы и в кругосветное плавание. Ему перевалило за восемьдесят. Но когда председательствовал он на писательском съезде, нельзя было не любоваться на его статную фигуру, седые бакены, живые глаза, речь полную и сдержанно-страстную… — если доживать до глубокой старости, то уж именно так. На русских и сербов произвел он огромное впечатление. Может быть, даже большее на сербов. Ведь сопровождал русские войска в той, первой освободительной войне — полвека назад! Белград помнит маленьким городком. И глядя на него, когда в тысячной аудитории произносил он речь, можно было почувствовать в нем фигуру еще того времени, александровского — богатырскую фигуру! Представитель великой державы. Именно Великодержавное было в нем, склад и дух Российской Империи.

Мы, остальные русские писатели, более или менее артистическая богема, интеллигенты. Он посол российский, высокопревосходительство. Он привычно разговаривал с министрами и генералами, единственный из нас умел правильно одеться, правильно держаться, естественно, и в то же время величественно: никому в голову не пришло бы назвать его иначе, чем превосходительством. Но в нем была простота. И появилась некоторая грусть! Не раздражительность, не озлобленность старости, а элегия. Что ни говори, а ведь все ушло: молодость, жизнь, блеск, Россия. Хорошо быть жизнелюбцем в тридцать, сорок лет, но настает возраст, когда сам царь Соломон возвестит суету сует. Из некоторых слов, замечаний Василия Ивановича можно было понять, что теперь и иные, высшие области духа стали ему ближе.

Среди шумных часов Белграда как-то особенно врезался один вечер.

Мы были на банкете министра иностранных дел. Обед давался в новом дворце Общества гвардейских офицеров, за городом. Прошел он с блеском, оживлением. Около полуночи начали разъезжаться. У нас с Василием Ивановичем оказался общий автомобиль. У ярко освещенного подъезда сели мы в него, и русский шофер, доктор философии, зарабатывающий извозом, быстро кинул нас во мрак каких-то садов, предместий Белграда. Лил дождь. Тьма за стеклами. Впереди бежит бело-зеленоватый косой столб света, выхватывает кусты, ямы, выбоины дороги, и в нем сеется дождь. Зелень в свете этом нестерпимо ярка, страшные, уродливые тени непрерывно дрожат вокруг — скачут, сливаются, гигантски вырастают, пропадают. По стеклам ползут капельки, отливая золотом. Рядом со мной массивная, такая знакомая, как бы даже родная фигура с седыми бакенами, в надвинутой на лоб шляпе. Электричество, фраки, смокинги, шампанское, цветы — это все позади. Только что кипело, и его уже нет. А есть вот эта одинокая ночь, сильная машина, мчащая нас куда-то. И как будто все не в нашей власти.

— Василий Иваныч, скажите, можно ли было подумать тогда, у нас в Людинове, что через пятнадцать лет мы с вами встретимся в Венеции, а потом, через двадцать, вот так, темной ночью, будем вдвоем ехать вблизи Белграда?

— Да, конечно. В Людинове… Помню, помню… А ваш батюшка жив?

— Давно умер.

Он кивнул головой, точно хотел сказать, что и сам был уверен в этом.

— Царство небесное. Живо его вижу. Он еще возил меня на эту реку из Людинова… как ее? Да, на Болву.

Верно. Есть такая река, удивительна его память. И они туда ездили — вероятно, смотреть плоты, спускавшиеся в Десну и Днепр.

Он сказал еще несколько слов и смолк. Автомобиль покачивало. Стариковским, но и барским жестом опирался он на трость, скрестив на ней ладони. Огни стали чаще. Начинался Белград. И мы спокойно и благополучно доехали, каждый о своем думая, и я не знаю, о чем думал мой сосед, но о себе знаю, что испытывал странные, остро-волнующие и поэтические чувства, о которых рассказать трудно, но которые поймет всякий, кто способен ощущать таинственность жизни, неисповедимость судеб, причудливую мудрость встреч и расставаний, одиночеств и общений.

Где-то теперь встретимся с вами, Василий Иванович? — Патриарх наш, русский барин и писатель, русский джентльмен?


«ИИСУС НЕИЗВЕСТНЫЙ»


«Маленькая, в 32-ю долю листа, в черном кожаном переплете книжечка. Судя по надписи пером на предзаглавном листке: «1902», она у меня до нынешнего 1932 года — 30 лет. Я ее читаю каждый день, и буду читать, пока видят глаза, при всех, от солнца и сердца идущих светах, в самые яркие дни и в самые темные ночи; счастливый и несчастный, больной и здоровый, верующий и неверующий, чувствующий и бесчувственный. И кажется, всегда читаю новое, неизвестное, и никогда не прочту, не узнаю до конца; только краем глаза вижу, краем сердца чувствую, а если бы совсем — что тогда?»

Это слова Мережковского о себе. «Книжечка» — Евангелие, с виду именно книжечка, внутренно… «Или этой книге, или этому миру конец») (М.). А дальше опять, очень просто и человечно: «Надо бы отдать переплести заново, да жалко, и, правду скажу, даже на несколько дней расстаться с книжечкой страшно».

Перейти на страницу:

Похожие книги

120 дней Содома
120 дней Содома

Донатьен-Альфонс-Франсуа де Сад (маркиз де Сад) принадлежит к писателям, называемым «проклятыми». Трагичны и достойны самостоятельных романов судьбы его произведений. Судьба самого известного произведения писателя «Сто двадцать дней Содома» была неизвестной. Ныне роман стоит в таком хрестоматийном ряду, как «Сатирикон», «Золотой осел», «Декамерон», «Опасные связи», «Тропик Рака», «Крылья»… Лишь, в год двухсотлетнего юбилея маркиза де Сада его творчество было признано национальным достоянием Франции, а лучшие его романы вышли в самой престижной французской серии «Библиотека Плеяды». Перед Вами – текст первого издания романа маркиза де Сада на русском языке, опубликованного без купюр.Перевод выполнен с издания: «Les cent vingt journees de Sodome». Oluvres ompletes du Marquis de Sade, tome premier. 1986, Paris. Pauvert.

Донасьен Альфонс Франсуа Де Сад , Маркиз де Сад

Биографии и Мемуары / Эротическая литература / Документальное
Идея истории
Идея истории

Как продукты воображения, работы историка и романиста нисколько не отличаются. В чём они различаются, так это в том, что картина, созданная историком, имеет в виду быть истинной.(Р. Дж. Коллингвуд)Существующая ныне история зародилась почти четыре тысячи лет назад в Западной Азии и Европе. Как это произошло? Каковы стадии формирования того, что мы называем историей? В чем суть исторического познания, чему оно служит? На эти и другие вопросы предлагает свои ответы крупнейший британский философ, историк и археолог Робин Джордж Коллингвуд (1889—1943) в знаменитом исследовании «Идея истории» (The Idea of History).Коллингвуд обосновывает свою философскую позицию тем, что, в отличие от естествознания, описывающего в форме законов природы внешнюю сторону событий, историк всегда имеет дело с человеческим действием, для адекватного понимания которого необходимо понять мысль исторического деятеля, совершившего данное действие. «Исторический процесс сам по себе есть процесс мысли, и он существует лишь в той мере, в какой сознание, участвующее в нём, осознаёт себя его частью». Содержание I—IV-й частей работы посвящено историографии философского осмысления истории. Причём, помимо классических трудов историков и философов прошлого, автор подробно разбирает в IV-й части взгляды на философию истории современных ему мыслителей Англии, Германии, Франции и Италии. В V-й части — «Эпилегомены» — он предлагает собственное исследование проблем исторической науки (роли воображения и доказательства, предмета истории, истории и свободы, применимости понятия прогресса к истории).Согласно концепции Коллингвуда, опиравшегося на идеи Гегеля, истина не открывается сразу и целиком, а вырабатывается постепенно, созревает во времени и развивается, так что противоположность истины и заблуждения становится относительной. Новое воззрение не отбрасывает старое, как негодный хлам, а сохраняет в старом все жизнеспособное, продолжая тем самым его бытие в ином контексте и в изменившихся условиях. То, что отживает и отбрасывается в ходе исторического развития, составляет заблуждение прошлого, а то, что сохраняется в настоящем, образует его (прошлого) истину. Но и сегодняшняя истина подвластна общему закону развития, ей тоже суждено претерпеть в будущем беспощадную ревизию, многое утратить и возродиться в сильно изменённом, чтоб не сказать неузнаваемом, виде. Философия призвана резюмировать ход исторического процесса, систематизировать и объединять ранее обнаружившиеся точки зрения во все более богатую и гармоническую картину мира. Специфика истории по Коллингвуду заключается в парадоксальном слиянии свойств искусства и науки, образующем «нечто третье» — историческое сознание как особую «самодовлеющую, самоопределющуюся и самообосновывающую форму мысли».

Р Дж Коллингвуд , Роберт Джордж Коллингвуд , Робин Джордж Коллингвуд , Ю. А. Асеев

Биографии и Мемуары / История / Философия / Образование и наука / Документальное