В июле представитель нашего Союза добился от власти, чтобы Юлия Алексеевича поместили в лечебницу. Назначили больницу «имени Семашко» — «лучшее, что мы можем предложить». Когда племянник привез Юлия Алексеевича в это «лучшее», то врач задумчиво сказал ему: — Да, что касается медицинского ухода, у нас вполне хорошо… но знаете… кормить-то больных нечем. Юлий Алексеевич, впрочем, не затруднил собою, своею жизнью и питанием хозяев этого заведения: он просто умер, на другой же день по приезде. Мы хоронили его в Донском монастыре, далеко за Москва-рекой, тоже в сияющий, горячий день, среди зелени и цветов. Старые друзья, остатки Середы, все явились поклониться сотоварищу, в горький час России уходившему. Он лежал в гробу маленький, бритый, такой худенький, так непохожий на того «Юлия», который когда-то скрипучим баском говорил на банкетах речи, представлял собой «русскую прогрессивную общественность», редактировал сборник Середы или, забравшись с ногами на кресло, подперев обеими руками голову, так что все туловище наваливалось на стол, читал и правил в Староконюшенном статьи для «Вестника воспитания».
«ДЕЛО БОГЕМЫ»
«Утром нежность, сверхземное успокоение Ассизи открылись и глазам моим. Теперь, с высоты того же балкона я увидел то, что так таинственно молчало вчера. Я увидел деятеля этого молчания, это была воздушная бездна в бледных, перламутрово-сиреневых тонах. Священная долина Умбрии! Тонкий туман стелется в ней по утрам, заволакивая скромные селенья: те как бы евангельские Беттоны и Беваньи, близ которых проповедовал Святой Бедняк».
Вот настроение счастливого паломничества, которое совершали мы, в пpocтеньких условиях, но с большим одушевлением, осенью 1910 года.
Молодость, беззаботность, склонность к восторженности. Венеция, Римини, Ассизи… На возвратном пути остановились во Флоренции. Прелестен был, как всегда, город. Полны, изящны дни.
В один из этих дней подали мне телеграмму из Москвы. «Vieni subito difendire Vittorio»[3]. Поэт В. С., очень близкий мне тогда человек, находился в это время в Пизе. Как мог я его защищать? И от кого? Почему надо было немедленно возвращаться в Москву? Вечером на площади Виктора-Эммануила, в кафе, где прислуживали официанты в красных фраках, я прочел, что Бурцев раскрыл в литературной богеме Москвы грандиозную провокацию: ее душой была Ольга Путята. Она оговорила Бурцеву своего гражданского мужа, небезызвестного московского литератора С. — он, якобы, соучаствовал в ее делах. Вот почему надо возвращаться. «Речь» перепечатала это из «Русских ведомостей». «Русские ведомости» считались в Москве верхом солидности. Если там появилось, значит, правда. Как защищать? Чем опровергнуть утверждение: «он тоже знал, и помогал, и пользовался от меня деньгами»?
Если в Москве поверят, человек убит. Все отвернутся от него. Ни одна его строчка не появится в печати. Никто не подаст ему руки.
Кончилось наше мирное путешествие. Началась «жизнь». Надо было в нее возвращаться.
Литературная молодежь того времени связь с революцией имела. Революция считалась носительницей свободы против произвола. Революция заступалась за низших. В революции, наконец, было известное воодушевление. Императорский же режим медленно, но безостановочно разлагался. Молодежи, естественно, хотелось нового, свежего и патетического.
Патетизм-то оказался жалким, «новые» люди убогими, но под тогдашнюю линию все это сходило. Известный гипноз был. Почему-нибудь ведь давали мы свои квартиры под «явки»? Таинственные личности с «паролями», «литературой», иногда шрифтами и обоймами появлялись же в четвертом этаже дома на углу Арбата? Шумели, спорили, раздавали приказания, оставляли в комнатах поразительный беспорядок, и были, за редкими исключениями, удивительно неприятные люди, говорившие на жалком жаргоне («массовка», «столовка», «отзовизм» и т. д.), — беспредельно самоуверенные, но не показавшие еще когтей вовсю. В то время, по молодости лет, я иногда удивлялся, как это нас не арестуют: идешь по Арбату, и видишь «типа» в синей рубашке под жилет, в широкополой бандитской шляпе — он поворачивает в переулок… и я встречаю его у себя в квартире. Но ведь слепому же ясно, что эти подозрительные, и так резко выделяющиеся фигуры не зря являются. Почему же им позволяют собираться так открыто? Позже все разъяснилось.
Наша личная связь с революцией была поверхностна. Некоторые же из друзей моих вклинились в нее крепче — по сердечным делам. Тут-то и появляется Путята.