Отец любил только деревню и охоту. И разговор тотчас перепрыгнул на то, как стреляет Алексей Николаевич Милюков, на Катуара, на обед в клубе, и тому подобное.
Все-таки сообщением своим Константин Васильевич заинтересовал — женскую половину и молодежь. Сестра моя училась у Игумнова в Консерватории, у нас всегда бывали ее приятельницы, жених сестры и я — студенты, нас больше занимал театр, чем, отцова охота. Мать поддержала нас. И вышло так, что однажды, на трех извозчиках двинулись мы перед вечером в Каретный ряд. Квартира у Мошнина была огромная, с явно охотничьим выражением лица: бесконечные чучела, шкуры, рога, ружья, патронташи. Произошло опять то же деление: на охотников и «штатских». Обед для последних не столь веселый, но около восьми Константин Васильевич поднялся, не обманув надежд:
— Ну, а теперь по-осмотрим…
Дом был так устроен, что надо пройти коридорами, разными закоулками и переходами довольно далеко — потом вдруг оказываешься у литерной ложи. Она совсем рядом со сценой. Занавес только что поднялся, рампа резко делит театр на две части: справа темная зала судей и зрителей, слева… — там бояре, пир, вид на Москву — «Царь Федор Иоаннович». Константин Васильевич был прав: театр, конечно, оказался «новым», и по постановке, и по игре. Всю левую часть сцены занимала крытая терраса «в русском духе», от зрителя ее отделяла балюстрада, срезавшая наполовину туловища артистов. Слуги подавали огромные блюда, на которых во весь рост — свиньи, гуси, куски быка; вкатывались бочки с вином. Споры, балагурство бояр, подписывавшихся под челобитной царю, красавица княжна Мстиславская, обходившая гостей с кубком, — все это особенное, ни на что ранее виденное не похожее — живое, в старую Москву переносящее. И, наконец, сам герой дня, молодой, никому тогда еще не известный Москвин — царь Федор — «я царь, или не царь?» — первый неврастеник на русском троне, обаятельный и несчастный, родственник «идиота» Достоевского, дальний предшественник несчастного царя Николая. Не охотники так и впились в спектакль. Охотники сидели в глубине, посмеивались. В антракте публика аплодировала, но выходить на вызовы в этом театре не полагалось.
— Хо-хотят все по особен-ному, — говорил Мошнин.
— Станис-славский — Алексеев, он сам с Таганки, Хи-вы, купеческого рода, но б-большой чудак.
— Пойдемте, тезка, лучше пиво допивать, — говорил отец. А актеры пусть доигрывают. Вы мне ружья нового еще не показали, где левый ствол чок-бор.
И охотники ушли допивать пиво, а нам, оставшимся, показывал «большой чудак» Яузский мост с нищими и слепым певцом-гусляром. Толпился народ, вели на казнь Шуйского, окруженного стрельцами. Сторонники Шуйского пытались его отбить, стрельцы одолевали. Бабы целовали руки своему герою, прощались с ним. Опять это было совсем не то, к чему привыкли мы в Малом театре или у Корша (не говоря уже об опере).
Вот что рассказывает сам Станиславский о первом представлении «Царя Федора»: «Стараясь подавить в себе смертельный страх перед грядущим, представляясь бодрым, веселым, спокойным и уверенным, я перед третьим звонком обратился к артистам с ободряющими словами главнокомандующего, отпускающего армию в решительный бой. Нехорошо, что голос мне то и дело изменял, прерываясь от неправильного дыхания… Вдруг грянула увертюра и заглушила мои слова. Говорить стало невозможно, и ничего не оставалось сделать, как пуститься в пляс, чтобы дать выход бурлившей во мне энергии, которую я хотел тогда передать моим соратникам и молодым бойцам. Я танцевал, подпевая, выкрикивая ободряющие фразы с бледным, мертвенным лицом, испуганными глазами…
Картина получилась, вероятно, «достойная кисти Айвазовского». Действительно, чудак, — но чудак оказался особенный, перворазрядный, создатель лучшего русского театра. А в тот вечер, 14 октября 1898 года, режиссер Александров с позором изгнал его со сцены.
«Константин Сергеевич, уйдите! Сейчас же! И не волнуйте артистов…»
«Мой танец прервался на полу-жесте, и я, изгнанный и оскорбленный в своих режиссерских чувствах, заперся у себя в уборной». Горько ему было, что вот он столько сил отдал этому спектаклю, а его гонят, точно постороннего!
Но своим «Художественно-общедоступным» театром заварил Станиславский кашу. Успех был большой, очень бурный. Отцы и дети разделились. Отцы или оказались холодны (как мой, например, любивший литературу, но театр находивший вообще слишком «преувеличенным» и «театральным») — или прямо враждебны, особенно поклонники Малого театра. Мы — то есть студенты, барышни, разные молодые экзальтированные дамы, затем все интеллигенты-провинциалы (без «традиций» театральных), сразу театром пленились. Вот именно его полюбили, как любили тогда Чехова, некую особую линию в московской и общерусской культуре.