Тютчев сказал это сто лет назад о Жуковском. А вот осталось, применилось лишь по-иному.
Суть все та же:
НАШ КАЗАНОВА
Дни бегyт за годами, годы за днями,
от одной туманной бездны к другой.
Очень давно, до войны, когда Тэффи жила еще на бульваре Гренелль, встретил я раз у нее молодого человека с приятным и ласковым лицом, очень живым и нервным, киевско-одесского оттенка. Он скромно со мной поздоровался.
— Александр Рогнедов, — сказала Тэффи, представляя его мне, поблескивая умными, насмешливыми глазами. — Если понадобится вам выступать в Корее или на Цейлоне, обращайтесь к нему. Он все может.
Рогнедов улыбнулся с таким видом, что ему ничего не стоит устроить чтение и на Суматре.
Ни в какие дальние края я не собирался, к импресарио был вполне равнодушен, но молодой киевлянин сразу мне понравился. Понравился и канул в поток дней, того, что называем мы нашей жизнью.
Вынырнул он неожиданно, когда меньше всего о нем думалось — в Префектуре, где мы с женой выправляли заграничные пaспорта и, как типы нерасторопные, что-то мялись, не знали, куда сунуться. Молодой человек мгновенно все уладил (всюду приятели и знакомые). Кончилось тем, что в его же машине очень скоро мы оказались на больших бульварах — жену мою завезли к приятельнице — сами же утешались у Виеля аперитивами. Их было немало. С этого и началась дружба.
Много лет она длилась. Общая любовь — Италия. Общность среды — литературный круг. В пестроте дней, навсегда ушедших, вижу в связи с Рогнедовым Бунина, Алданова, Тэффи, Вейдле и других — он всех знал, с некоторыми имел литературные отношения, всем интересовался, налету все хватал, и как натура художническая, склонная и к авантюре, жизнью упивался. Любил жизнь, обольщения ее и красоту, прелесть картин и пейзажей Флоренции, прелесть женских глаз, блеск ресторанов, путешествия по дальним и не очень дальним, но чудесным странам на букву «И»: Италия, Испания. Перелеты через океан, турне с певицей или знаменитым писателем по Бразилии, налет на Кубу. Трудно было усидеть на месте этому человеку. И невозможно жить без увлечений и фантазий — увлечения ли женщинами или невероятные предприятия — прием с посланниками (маленьких республик), обеды французских писателей и путешествия, путешествия… — «Странник я на Твоей земле», — мог бы сказать этот неутомимый путник и неутолимый жизнелюб.
Дружески звали мы его Казановой. Но для Казановы по тогдашним временам поле деятельности — Европа, Для нашего Казановы ничего не стоило слетать в Венесуэлу, или свезти труппу на Формозу. Как у Казановы, вечные у него романы, будто он и «связан», в то же время всегда одинок, ибо казановические связи бренны, в некий час все Казановы остаются один на один с Вечностью.
Но, пока жил, любил он и мишуру жизни. Как Казанова — любил карточные столы, азарт, рулетку. Казанова играл в венецианских ridotto — игорных притонах XVIII века. Как бы повторяя его, Казанова XX века последней, почти предсмертной своей удаче обязан Венеции: из отеля Даниэли написал мне торжествующее письмо: блестящая победа в казино, сотни тысяч лир («А когда направился играть, было у меня всего двенадцать»). Успех оказался, конечно, кратким: очень скоро он все спустил и приехал в Париж, как всегда, налегке.
В письме из Венеции были, однако, и такие слова: «Пошел на часок в Academia насладился Карпаччио, Тьеполо и Беллини. Забрел в S. Zacharia, где преклонил колени пред Беллиниевской Мадонной, единственной женщиной, которой остался верен до последнего вздоха. Атмосфера шедевра этого удивительна. Все сосредоточились, ушли в глубокий внутренний мир. Вспоминается выражение Мальро: «Голос тишины». Благостное религиозное напряжение выразилось здесь в какой-то ощутимой тишине, нежно нашептывающей тайны неба. Ей беззвучно аккомпанирует на скрипке св. Цецилия, сидящая у подножья трона Богоматери. Я думал о вас, о близких ваших. Я помолился безгласно о всех вас и вышел на залитую солнцем площадь».
Александр Павлович был верующим, исповедывался и причащался. Ходил обычно к теперь тоже покойному епископу Иоанну на Сергиево Подворье. Вот это, вероятно, была картина! Наш Казанова и наш «Бог-Саваоф». Этому-то утесу Православия и старого режима каялся современнейший перекати-поле, смиренно принимал укоризны за ветрености свои — «несть бо человек, иже не согрешит».
На рю Дарю нередко бывал он у литургии всегда почти в свои наезды в Париж.