Его отправляли куда-то на север, к Белому морю, смотреть, как перевоспитывают в этих лагерях. Он растрогался, чуть ли не прослезился от умиления. Все превосходно! Новые люди умеют перевоспитывать, и т. п.
Страшный его шаг. Страшное пятно на памяти. Да, «они» обработали-таки его вполне. Чехов ездил когда-то на Сахалин и не плакал, увидел много тяжелого. После его поездки и книги назначена была сенаторская ревизия каторги. Русский писатель никогда не благословлял каторги. Но Чехов принадлежал к настоящей, великой христианской русской литературе, прославившей русское имя. Горький… — да стоит ли о нем много говорить?
В Москве жил он роскошно, но уже хворал — болезненным был с ранних лет.
Вот тут и пришло завершение мутной и безвкусной жизни.
Троцкий в воспоминаниях своих объясняет дело очень правдоподобно: Сталин как будто и дружил с Горьким, и превозносил его социалистический реализм. И все-таки в пору террора тридцатых годов, при Ежове, Горький оказался неудобен — даже Горький! Может быть, не все одобрял (в молодости водился все же с Чеховым и Короленко, бывал у Толстого). Может быть, лишнее говорил заезжим иностранным журналистам. Бог их там знает. Жутко приближаться к этим людям. Только, по Троцкому, Сталин через Ягоду, Ягода через врачей подтолкнул его. «Вредный старик, с уклончиками». И несчастные врачи поторопили несчастного Горького уходить с этого света. Сталин же потом обернул все это против самого Ягоды и врачей. «Отравили, отравили моего лучшего друга!» Лучший друг умер, не зная, кто старался вокруг него. В общем-то все погибли, начиная с Ягоды, потом и Ежов, и сам Троцкий, да вернее всего, что и Сталину «дали понять»: пора, пора, надоел, стал опасным для «нас». Как именно поторопили, может быть, наши дети узнают. А может, и они не узнают.
Из «блестящих» людей эпохи, по литературному отделу, хорошо уцелел Алексей Толстой. Этот при всех плавал и выплывал, и пил, и зарабатывал сколько хотел, и скончался без принуждения. Но и за гробом продолжается фарс всей его жизни. В Москве поставили ему недавно памятник. А следующий за ним будет — Ломоносову! Так что «Алешка» — и Ломоносов. «Горьким смехом моим посмеюся».
Надо ли вызывать прошлое? Может быть, и не надо. То великое, настоящее, что в нем было, останется и без нас. А жалкое и ничтожное сгинет. Но мы все же люди, вот иной раз и захочется сказать о виденном, слышанном и пережитом. Письма Горького к Леониду Андрееву, связанные с почти наивными временами, потянули за собой воспоминания, забредшие в страшный мир. (Аминь, аминь, рассыпься…)
ДАВНЕЕ
О поле, поле, кто тебя усеял
мертвыми костями…
Этого молодого блондина в пенсне, довольно благодушного, встретил я некогда в Петербурге, в доме знакомых: студента естественника и его жены акушерки. Сам я тоже студент, место сумрачное, где-то меж Лиговкой и Пятью Углами. Маленькая квартирка, таинственные личности, «явки». Сам Ленин там бывал (но я его ни разу не встретил). Совсем нет солнечного луча в этом мире, где приятельница моего детства, друг хозяев, благоговейно наливала и подавала Ленину кофе и где сильно попахивало воздухом «Бесов».
Но человек молод, ему все еще интересно, мир так не ясно-огромен, в нем всему есть место — и жаргону с «массовками», «студенчеством», «рабочими массами», «путейкой», и мечтам, и тоске.
Какие-то личности появляются, довольно таинственные, шепчутся с хозяином — исчезают. Я тут случайно, из другого мира. Думаю, здешние относились ко мне иронически. Но вот этот блондин как-то приветливей, вносит оживление, смех, не чужд искусствам и литературе — вообще впечатление от него более легкое, даже с каким-то просветом.
Петербург ушел, вместе с раннею юностью, одиночеством и заброшенностью. В Москве легче. И жизнь не та. Намечается будущий путь. И крылатым сиянием входит в нее спутник — уже навсегда.
В этой московской жизни, на первых литературных шагах кое-где Луначарский — воспоминание о Петербурге: но беглое. На страницах журнала «Правда», где печатаешь кое-что из первых своих рассказиков и подрабатываешь корректурой — длиннейшие статьи этого Луначарского, неразборчивейший почерк, но это только преддверие. Журнал-то марксистский, а литературой ведает Бунин. Его скоро, впрочем, выставят. Меня тоже. Мы, конечно, неподходящие. Тут нужны Ленин, Скворцов, Луначарский, Богданов.
И вот вновь идет жизнь, о Луначарском не думаешь, вновь бываешь в Петербурге, но уже вдвоем, молодым писателем, совсем по-другому, и все тот же ветер молодости выносит и в более просторный мир.
Весна в Париже, а там май, чрез Швейцарию, мимо Лаго Маджиоре скатываемся в благословенную Италию, сияющую и светозарную Флоренцию, залитую златистым, голубоватым, реющим и волшебным.