Читаем Воспоминания о Максимилиане Волошине полностью

Помню, долгие сидения за утренним чайным столом на террасе. Стихи новейших французов сменяются его стихами, потом сестриными, рассказами о его странствиях по Испании, Майорке, эпизодами из жизни парижской богемы... Горничная убирает посуду, снимает скатерть, с которой мы поспешно сбрасываем себе на колени книги и тетради. Приносится корзина с черешнями - черешни съедаются. Потом я бегу на кухню и приношу кринку парного молока. Волошин с сомнением косится на молоко (у них, в солончаковом Коктебеле, оно не водилось), как будто это то, которое в знойный полдень Полифем надоил от своих коз. И вот он пересказывает нам - не помню уже чью, какого-то из неосимволистов - драму: жестикулируя, короткой по росту рукой, приводит по-французски целые строфы о Полифеме и Одиссее. В театре Расина античность являлась подмороженной, припудренной инеем. А вот Волошин воспринял ее в ядовитом оперении позднего французского декаданса. Все вообще до него дошло, приперченное французским esprit[47]. Ему любы чеканные формулировки, свойственные латинскому духу: например, надпись на испанском мече: "No! No! Si! Si!"[48] - не потому ли, что сам он никогда ничему не скажет "нет"? Восполняя какую-то недохватку в себе, он в музеях заглядывался на орудия борьбы, убийства, даже пытки.

Подмечаю, как, рассказывая о своей беседе с Реми де Гурмоном187, тонким эссеистом и языковедом, он с особенным вкусом останавливается на обезображенном виде его: лицо изъедено волчанкой, обмотано красной тряпкой, в заношенном халате, среди пыльных ворохов бумаг - таким он увидел этого изысканнейшего эстета. Парадоксальность в судьбе человека всегда манит его. В судьбе человека - в судьбе народов, потому что Волошин с легкостью переходил на широкие исторические обобщения. Заговариваем о революции - ведь так недавно еще 5-й год, так тревожит душу, не сумевшую охватить, понять его...

- Революция? Революция - пароксизм чувства справедливости. Революция дыхание тела народа... И знаете, - Волошин оживляется, переходя на милую ему почву Франции, - 89-й год, или, вернее, казнь Людовика, - корнями в 14-м веке, когда происками папы и короля сожжен был в Париже великий магистр ордена Тамплиеров Яков Молэ, - этот могущественный орден замышлял социальные преобразования, от него и принципы: egalite[49] и т. д. И вот во Франции пульсация возмездия, все революционное всегда связано с именем Якова: крестьянские жакерии, якобинцы...

Исторический анекдот, остроумное сопоставление, оккультная догадка так всегда строилась мысль Волошина и в те давние годы, и позже, в зрелые. Что ж, и на этом пути случаются находки. Вся эта французская пестрядь, рухнувшая на нас, только на первый взгляд мозаична - угадывался за ней свой, ничем не подсказанный Волошину опыт. Даром, что он в то время облекался то в слова Клоделя, то в изречения из Бхагаватгиты188 по-французски...

Но Волошин умел и слушать. Вникал в каждую строчку стихов Аделаиды, с интересом вчитывался в детские воспоминания ее189, углубляя, обобщая то, что она едва намечала. Между ними возникла дружба или подобие ее, не требовательная и не тревожащая. В те годы, когда ее наболевшей душе были тяжелы почти все прикосновения, Макс Волошин был ей легок; с ним не нужно рядиться напоказ в сложные чувства, с ним можно быть никакой. А он, обычно такой объективный, не занятый собой, чуждый капризов настроений, ей одной, Аделаиде, раскрывался в своей внутренней немощи, запутанности. "Объясните же мне, - пишет он ей, - в чем мое уродство? Все мои слова и поступки бестактны, нелепы; всюду, и особенно в литературной среде, я чувствую себя зверем среди людей, - чем-то неуместным... А женщины? У них опускаются руки со мной, самая моя сущность надоедает очень скоро, и остается одно только раздражение. У меня же трагическое раздвоение: когда меня влечет женщина, когда духом близок ей - я не могу ее коснуться, это кажется мне кощунством..." Так он говорил и этим мучился. Но поэту все впрок. Из этого мотка внутренних противоречий позднее, через несколько лет, он выпрял торжественный венок сонетов: "В мирах любви неверные кометы"190.

Перейти на страницу:

Похожие книги

100 знаменитых евреев
100 знаменитых евреев

Нет ни одной области человеческой деятельности, в которой бы евреи не проявили своих талантов. Еврейский народ подарил миру немало гениальных личностей: религиозных деятелей и мыслителей (Иисус Христос, пророк Моисей, Борух Спиноза), ученых (Альберт Эйнштейн, Лев Ландау, Густав Герц), музыкантов (Джордж Гершвин, Бенни Гудмен, Давид Ойстрах), поэтов и писателей (Айзек Азимов, Исаак Бабель, Иосиф Бродский, Шолом-Алейхем), актеров (Чарли Чаплин, Сара Бернар, Соломон Михоэлс)… А еще государственных деятелей, медиков, бизнесменов, спортсменов. Их имена знакомы каждому, но далеко не все знают, каким нелегким, тернистым путем шли они к своей цели, какой ценой достигали успеха. Недаром великий Гейне как-то заметил: «Подвиги евреев столь же мало известны миру, как их подлинное существо. Люди думают, что знают их, потому что видели их бороды, но ничего больше им не открылось, и, как в Средние века, евреи и в новое время остаются бродячей тайной». На страницах этой книги мы попробуем хотя бы слегка приоткрыть эту тайну…

Александр Павлович Ильченко , Валентина Марковна Скляренко , Ирина Анатольевна Рудычева , Татьяна Васильевна Иовлева

Биографии и Мемуары / Документальное