Во вторую половину прошлого века во всей Европе появился особый вид так называемых доходных домов. Они всюду одинаковы. Узкие комнаты в них напоминают стойла в конюшнях. Несоразмерные окна пропускают недостаточно света. Чересчур высокие потолки исключают уют. В этих жилищах холодно зимой, холодно и сиротливо летом.
Комната, в которой жила Марина, была не лучше. Две кровати у стены, изголовье к изголовью. На бесцветных стенах ни одной картины, ни одной фотографии. Неряшливый деревянный стол, неубранная посуда. Табачный дым. И в нем тусклая электрическая лампочка.
Я ожидал увидеть детей: Алю, гордость Марины, и ее сына, о котором знал только понаслышке. Но Али не было. Не было и сына. А мне хотелось увидеть черты его лица…
Ожидания Эфрона были ошибочны. Марина не только не обрадовалась моему приходу, но встретила безразлично, пожалуй даже сухо. Глядела упорно в сторону и беспрестанно курила. Кожа на ее лице (Марина не употребляла румян) стала желтовато-мутной. Осень приближалась не только на дворе… Поза Марины была оцепенелая, словно у нее ныл позвоночник. Губы строго сомкнуты. А на челе: «Чего вам, собственно, надо? Разве не видите: „сюда не заходит будущее, здесь все тишина и отставка“» — «Нет, Марина, — отвечает моя мысль. — Эта выдержка из Гоголя некстати. Здесь всё — немое отчаяние. Здесь — ожидание гибели…» «Вы знаете, Марина (Цветаева и Эфрон обращались друг к другу на вы), Николай Артемиевич провел лето на берегу Ламанша…» Пустое эхо. «На берегу Ламанша?.». И стародавнее средство, чтобы не приоткрывать ни души, ни мысли: «Говорят, что там все время идет дождь». Но о погоде мы все-таки не говорили. Мы не встречались несколько лет. Лучистый нимб Марины больше не ощущался, он погас. Oт него исходило что-то чужое, недружелюбное.
«Печатаете ли вы что-нибудь? Что вы пишете?» Недовольно пожимая плечами, низким голосом: «Кое-что… Разве стихи нужны кому-нибудь в эмиграции?.».
Эфрон чувствовал смущение Пытался вывести Марину из ее мрачного состояния. Ничто не помогало Оставалось только откланяться. Исповеди от Марины не слышал, вероятно, даже священник. Тем меньше мог ожидать ее я. Ни прошлое Марины, ни Франция с ее умением светского обхождения не научили ее притворству. Уходя, досады я не чувствовал, знал только, что мы никогда больше не встретимся. Молчание Марины было молчанием человека, у которого не было больше выхода. Со сжатыми зубами, со жгучей ненавистью к своему настоящему, через несколько лет она все же пыталась найти выход. Это была последняя ставка. Добровольная? Вероятно, она знала, что отказаться от нее невозможно. Она вернулась на родину.
Владимир Сосинский[256]
Посвящается Льву Абрамовичу Мнухину за то, что он заставил меня их написать, для чего я в себе не находил сил и желания в течение тридцати семи лет.
Марина Ивановна Цветаева была ни на кого не похожа, ни на кого, кто жил на земле в мое время. Она пришла с другой планеты, с другими понятиями и представлениями о морали, этике и взаимоотношениях с людьми… Надо всегда, повсюду, и в прошлом, и настоящем, и будущем, быть на стороне побежденных: в Вандее — за королевскую рать, надо быть не на стороне санкюлотов, которые не оставили в живых ни одного из офицеров Луи XVI.
Не помню, кто это сказал: «Благородная, страстная и горестная Цветаева — поэт хвалы и хулы — всегда на стороне побежденных. Победители, будь они даже освободители, ей чужды»..[257]
Всех, кто в государстве приходит к власти, надо не восхвалять, а ненавидеть…
Ольга Елисеевна Колбасина-Чернова не только выхлопотала французскую визу для Эфронов, не только прислала денег на дорогу, он отдал в своей трехкомнатной квартире лучшую, самую вместительную комнату, освободив гостей от квартплаты, которую сама вносила, что не помешало Марине Ивановне на вопрос пришедшего с нею познакомиться князя Святополк-Мирского: «Кто эта очаровательная дама, которая открыла мне входную дверь?» — ответить так: «Ах, не обращайте внимания — это моя квартирная хозяйка»…
Марк Слоним, единственный за рубежом редактор, который печатал все без ограничений, что писала Марина Ивановна в стихах и в прозе, — не стоил уважения. Как глубоко был уязвлен на закате своих дней Марк Львович, фигурирующий в письмах к Черновой под кличкой «дорогой» то со строчной, то с прописной буквы (Марина Ивановна умела людей наделять кличками, иногда очень злыми), когда Глеб Струве прислал отрывки из этих писем Марины Ивановны, где она подшучивает над его романами, манерой жить и над его литературоведческими неудачами. «Может, не печатать?» — деликатно спрашивал Струве. Слоним гневно ответил: «Все печатайте, как есть». И в то же время вы можете прочесть в письмах Ариадны Эфрон в Москве в Нью-Йорк в начале 1960 года: «Передайте от меня сердечный привет Марку Львовичу — я часто его вспоминаю в числе редких и настоящих маминых друзей».