Разговаривали кто посмелей, помню попытки В. В. Кузы выяснить мнение К. С. Станиславского. Много было пауз. Константин Сергеевич покашливал, как бы прочищая горло, улыбался, хмурился, точь-в-точь, как его изображает Борис Ливанов. Он, видимо, подыскивал слова, но, не находя их, заменял вежливым покашливаньем. Это происходило после блестяще принимавшейся сцены Симонова и Козловского: граф, сидя за пианино, играл царский гимн сначала грустно, затем все больше воодушевляясь. Симонов взбирался верхом на пианино, держа руку под козырек, как бы проезжая мимо строя войск… Оба вспоминали парад царской гвардии… Графу Обольянинову, скажем, было что вспомнить, но с чего «гарцевал» в своей роли «проходимец» Симонов — было не ясно и очень смешно.
Так вот, после этой сцены К. С. Станиславский ходил по мягкому ковру «голубого фойе», поглядывал на нас, ждущих его слова, покашливал и наконец произнес: «Французская игра…» И вновь покашлял. Интонация была неопределенной. Никто из присутствующих не попросил разъяснения этого термина. Я думаю сейчас так: в те времена считали, что вахтанговцы играют не образы, но «отношение к образам». Положение ошибочное и долго остававшееся неразъясненным. Во всяком случае, я считаю, что если это и была «французская игра», то очень хорошая. И зритель это мнение разделял. Автор, кажется, тоже.
Приезд Станиславского на спектакль был знаменателен. Его интересовал автор «Турбиных», и Константин Сергеевич сделал из просмотра свои выводы.
Полагаю, что спектакль в итоге Константину Сергеевичу понравился — он много смеялся.
Об отношении Константина Сергеевича к автору не приходится и говорить: пьесы Михаила Афанасьевича в последующие годы ставили в МХАТе. Нам же, несмотря на успех у зрителя, «не повезло» с «Зойкиной квартирой». Спектакль отстоять не удалось. Мы на много лет утратили связь с Михаилом Афанасьевичем.
Однако внутреннее тяготение сохранялось. Некоторые из нас приглашались на авторские чтения к Михаилу Афанасьевичу. Это происходило у него дома.
Всегда близкое нам переплетение драматического с комическим, дух вахтанговского «фантастического реализма» был скрыт в пьесах Булгакова и делал их дорогими для нас. Мы слушали «Адама и Еву», «Пушкина», «Ивана Васильевича».
Итак, тема его — интеллигенция.
Она совершила свой страшный «бег», неважно, происходил ли он в действительности, похожей на сон, или в снах, напоминающих действительность. Важно то, что из Константинополя, после тяжкого черного бреда, пробирались герои «Бега» домой, «чтобы опять увидеть снег», «чтобы все забыть, как будто ничего не было»…
Спектакля «Бег» я не видел. Он вышел через тридцать лет после того, как был написан, в Ленинграде[84]
, с Черкасовым в роли обезумевшего генерала Хлудова.Но я отчетливо помню Хмелева — Турбина. Как и все зрители, я впервые понял, что и в том лагере люди, что и там есть сила человеческая, что враг — разный, бывает и серьезный и умный.
Поистине всему свое время в истории.
Разве легко было понять народу, еще не остывшему от боев гражданской войны, что даже «графы» бывают разные или что интеллигент — это не презрительное или бранное слово?
Булгаков раскрывал «загадку» русской интеллигенции. Он был удивительно талантлив, ибо был удивительно искренен и своеобразен. Он способствовал проникновению в мир интеллигента, содействовал развенчанию того, что следовало развенчать в старой интеллигенции, и призывал дорожить тем, что было в ней ценного.
Наконец, через много лет, мы еще раз встретились с ним в пьесе «Дон Кихот». Может быть, нигде с такой силой и сложностью не раскрывалась тема Булгакова.
Мы начали постановку при жизни Михаила Афанасьевича. Художник Вильямс пришел вместе с автором пьесы с готовыми уже эскизами. Видимо, решение его нравилось Михаилу Афанасьевичу. При встрече с Вильямсом мы переделали строеные декорации в чисто живописные — в этом была стихия Вильямса. Даль выжженных солнцем дорог, перспектива герцогского зала, все было очень удачно перенесено на писаные задники. Перестройку эту принял и Михаил Афанасьевич.
С ним же советовались мы и о распределении ролей. Дон Кихот — Симонов и Санчо — Горюнов. Почему Симонов? Потому что внутренние данные — темперамент, трогательность в сочетании с юмором — самые сильные стороны дарования Симонова. Но рост? Сапоги со специальными каблуками, удлиненный облысевший череп намного вытянули его и сильно отличали от маленького и толстого Горюнова. Р. Симонов был тогда худ, почти так же, как Яншин в «Днях Турбиных», когда начинал играть Лариосика.
Тем не менее «ауспиции» были тяжелыми: роль Дон Кихота готовил в Ленинграде Черкасов. Мы были полны сомнений, и только выступлением Щукина в Художественном совете был решен вопрос: он напомнил, что Дон Кихота собирается играть в кино Чаплин, и руки поднялись за Симонова. Мы начали репетировать.
Булгаков тяжко заболел. Выпускали мы спектакль уже без автора. Как передать тоску, охватившую нас?