Во время турецкой оккупации однажды, играя в саду, я упал и повредил кость в локте правой руки. Рука долго оставалась неподвижной, я не мог никак согнуть ее. Моя мать попросила одного старого еврея, торговавшего пустыми бутылками, о котором поговаривали, что он немного знахарь, заняться моей рукой. Тот массировал мою руку, смазывая ее свиным жиром, но лучше от этого не становилось, и мы вынуждены были пригласить медика с борта Vesuvio
, который приходил наблюдать меня до полного выздоровления. Этот старый еврей, бродя по городу с мешком за плечами, скупал пустые бутылки. Если он появлялся у нас, когда дома был отец, тот давал указание прислуге отдать ему все пустые бутылки и не брать с него денег. Уличные мальчишки встречали появление старого еврея в квартале насмешливыми улыбками и издевательствами. Однажды, когда он выходил из нашего дома, из мешка стало капать, поскольку в некоторых бутылках, видимо, еще оставалась минеральная вода. В тот день в своих издевательствах свора мальчишек, увидевших старого еврея в растерянности остановившегося посреди дороги и ожидавшего, когда из его мешка за плечами перестанет капать, дошла до предела. Случайно оказавшись свидетелем этого, отец пришел в негодование и ругательствами и угрозами разогнал мальчишек. Как все истинно порядочные люди XIX века, отец мой к евреям относился с сочувствием. Дразнящие старого одинокого еврея, безоружного и беззащитного, уличные мальчишки — маленькая модель развязанной много лет спустя Гитлером постыдной антисемитской кампании, давшей немцам повод вести себя садистски преступно. Антисемитизм — не что иное, как садизм. Сначала достаточно просто назвать кого-то евреем, затем с озорством, как это делал в XVII веке маркиз дель Грилло[5], «разоблачить» его, а уж через более серьезные проявления антисемитизма, такие как дело Дрейфуса, можно прийти к преступному садизму, который проявили немцы, подвергая евреев гонению и уничтожению. Уличные мальчишки из Волоса, вероятно, чтобы оправдать свои злые действия, говорили, что старый еврей не верит в Бога. Я был заинтригован и в один прекрасный день попытался выяснить, так ли это. Я подошел к старому еврею, когда тот с мешком бутылок выходил из нашего сада, и спросил, что для него есть Бог. Он остановился, посмотрел на меня, осторожно поставил мешок на землю, обвел своей длинной сухой рукой усыпанные белыми деревеньками склоны возвышающейся на севере Пелион, а затем, указав на небо и плывущие в высоте облака, произнес: «Вот он — Бог: это холмы, небо, облака…» Не зная, что сказать, я помог ему вновь водрузить мешок на плечи и вернулся в дом, полный смутных мыслей.Война подошла к концу, турецкие войска оставили Фессалию, и провинциальная жизнь небольшого городка Волоса потекла в прежнем ритме. Работы, которыми руководил мой отец, были завершены, мы вернулись в Афины. Шел завершающий год XIX века, преисполненного мужества, идеализма и романтизма, великолепного столетия, столь богатого мыслью, искусствами и, в первую очередь, талантами. Мы стояли на пороге ХХ века, живущего под злосчастным разрушительным воздействием педерастии, истерии, творческого бессилия, зависти и снобизма, когда при полном отсутствии темперамента процветают всеобщее возбуждение, тотальная глупость и механистичность.
Мы поселились в очень богатом по своему архитектурному облику доме, который по имени своего владельца назывался «домом Стамбулопулоса». Этот дом находился в самом элегантном районе города, напротив королевского парка. Из выходящих на восток окон открывался вид на великолепную аллею, обсаженную перечными деревьями, с напоминающими красные шарики плодами, этими шариками была усеяна вся земля под деревьями, их было так много, что легко можно было поскользнуться, воздух пронизывал приторно-сладкий аромат.