Так я думала тогда. Крупицы человеческих чувств тонули в вареве вызубренных формул, в тех первоэлементах «церковнославянского» жаргона, на котором говорили по радио и с трибун, писали в газетах и журналах.
Торжественная встреча, устроенная мне студентами, видимо, переполнила чашу терпения начальства. Меня вызвал директор и предложил мне подать заявление об уходе «по собственному желанию». На вопрос: «Почему, ведь до конца учебного года осталось три месяца?» — он ответил, что это не его инициатива, от него требует ЦК, так как моего мужа освободили от работы со скандалом.
Мое верноподданничество снова не получило вознаграждения. После выступления на партийном собрании в 1949 году — провал диссертации. После статьи о Сталине — изгнание из института.
Но я-то выступала и писала не ради вознаграждения.
Единственный человек, с которым я поговорила, выйдя из кабинета директора, был заместитель секретаря партбюро. Он настаивал, чтобы я взяла характеристику — могли дать только положительную, — а потом отказалась бы подавать заявление. Такие действия были совсем не по мне, не по моей натуре. Я пришла домой и слегла. Ангина, осложнение на сердце. Девочки дежурили неотступно. Еще в институте я обратилась к одной из лучших студенток, дисциплинированному члену партии; рассказала ей, в чем дело, и попросила никому не говорить. Для студентов надо придумать что-то другое — сказать, например, что меня вызвали из дома.
Лежа в постели, я прочитала 4 апреля 53-го года в «Правде» сообщение о врачах: Министерство внутренних дел «провело тщательную проверку… В результате проверки установлено, что привлеченные… были арестованы бывшим Мин. гос. безопасности неправильно, без каких-либо законных оснований. Проверка показала, что обвинения… являются ложными. Установлено, что показания арестованных…получены работниками следственной части бывшего Мин. гос. безопасности путем применения недопустимых и строжайше запрещенных методов следствия… Из-под ареста освобождены… Лица, виновные, арестованы и привлечены к уголовной ответственности».
Здание, возводимое в моей душе так старательно, так прочно, так долго, дало трещину. Трещина ширилась и ширилась, пока я не очнулась под обломками.
Я вышла на работу, никто и не заикнулся о том, что меня только что хотели уволить.
P. S. Читаю в декабре 1975 года сообщение:
О. Трояновский принял делегацию Верховного Совета СССР во главе с А. Вадером…
С Олегом Трояновском я училась в ИФЛИ: осенью 41-го года он был вместе со многими нашими на курсах военных переводчиков в Ставрополе. С его милыми родителями в Куйбышеве жила пышная красавица, письма ей он прозорливо подписывал: «Твой первый муж». Олег стал личным переводчиком при Сталине, потом послом СССР в Японии, представителем в ООН, потом я его потеряла из виду…
Вадер. Еще в декабре 52-го года, когда Коля уезжал, мы решили, что квартиру в Таллине обязаны сдать. Хотя это был не учрежденческий дом.
В горсовете на меня смотрели с недоверчивым восхищением (это я со слов моей приятельницы, которая ходила со мной, — мне-то все казалось само собой разумеющимся). «Сдаете квартиру?»
Я осталась на полгода в одной комнате — дома я только ночевала, в две другие вселился выпускник ВПШ А. Вадер с семьей. Не только сегодня, но и тогда — двадцать лет тому назад — я не узнала бы его на улице, настолько мы мало виделись.
Войдя в квартиру, он торжественно произнес: «Вы поступили, как настоящий советский человек…» Ныне он один из хозяев Эстонии.
А я поступила как идиотка. Подумав хоть минуту о будущем — не о «светлом общем», а о ближайшем будущем, о своих родителях, о своих дочерях, о Коле, наконец, и о себе, — поняла бы, что обязана обменять квартиру. Скольких бед можно было избежать.
Вадера как-нибудь устроили бы и без меня.
…Кончился учебный год, кончился мой Таллин, кончилась — о чем я и не подозревала — целая эпоха нашей и мировой истории.
20.
Пробуждение
Летом 1953 года я вернулась в Москву и с осени начала преподавать в Московском областном педагогическом институте зарубежную литературу.
Мы задумали с первокурсниками вечер на тему «Мое любимое стихотворение». Тогда с удивлением выяснила, что нет Маяковского среди любимых поэтов моих ребят. Да и вообще мало у кого есть по-настоящему любимые поэты. Читали Лермонтова, Твардовского, Симонова, Щипачева.
Толя читал отрывок из поэмы «Василий Теркин».
Девочки попросили меня поговорить с Толей — у него двойки, он прогуливает. И самое страшное — говорит, что собирается покончить с собой; жил он в общежитии.
Тогда, в 1954 году, произошел разговор, который сыграл немалую роль в моей судьбе.
Мы с ним остались в институте, уходили последними; ночная дежурная подозрительно на нас посмотрела. Сначала разговор не клеился. Я молчала. Толя, видимо в ожидании нравоучений, ощерился, замкнулся. Просидели мы около часа, вяло перебрасываясь фразами, где-то возникла искра контакта. И здесь на меня вылился поток.
«Зачем жить?» — спросил он, глядя на меня в упор своими чистыми, честными глазами.