Иногда свою работу показываю тупиковцам, и они над ней смеются. Что бы я ни показал, они надо всем смеются. Однажды написал я тяжелую сцену из их быта, и на нее услышал возглас: «Ага, прижучило!» — и смех. К горю они привыкли, а смеются от удовольствия, видя изображение, похожее на действительность. Они радостно любуются самим искусством, как удачным фокусом. И мне кажется, что они-то и есть самые верные ценители искусства, а не те, которые ищут, по какому поводу оно явилось. Этим я как бы отказываюсь от тенденции, вот ты и разгадай мою загадку.
Глухота у Богданова усиливалась, из-за нее он редко появлялся в обществе. При разговоре с ним приходилось почти кричать, и он, сознавая, как это тягостно для всех, старался избегать встреч и длинных бесед даже с близкими людьми. Все же, хоть изредка, заходил ко мне и делился своими переживаниями, в большинстве тяжелыми, так как началась империалистическая война и атмосфера была насыщена одними бедствиями.
Иван Петрович горячо отзывался на все события и все чаще и чаще поговаривал о дубинушке, которая одна, по его мнению, могла бы изменить положение в нашем государстве.
Работать дома не мог, только изредка уходил на этюды, чтобы, как говорил он, отвести душу от всякой пакости и освежиться среди природы.
Получил я от него открытку, пишет:
«Вот и весна, снег за Москвой сошел, завтра еду на день за город пописать этюды. Если хочешь — поедем вместе в 8 утра».
К назначенному времени я был у Богданова. Он с сыном, теперь уже взрослым молодым человеком, пил чай. На столе лежал том сочинений Пушкина.
Настроение у Богданова было хорошее.
— Это правильно, — говорил он, — что и ты собрался на этюды, вместе, оно, знаешь, веселее. А денек каков? Точно по заказу! Что ни говори — весна! Еще успеем к поезду, а сейчас выпьем чайку, да вот я тебе элегию Пушкина прочитаю. Хоть она и не по сезону, но от такой вещи и в эту погоду оторваться не могу. У людей вон бывают разные святые библии, а у меня Пушкин — вся всесвятая поэзия! Слушай:
Ну, что скажешь на это? Или конец:
Вот видишь: значит, жить надо и еще можно, потому — надежда есть, что, может быть, еще блеснет… Элегия, а в то же время она бодрит дух твой. Нет, ты понимаешь, как сказано? «Угасшее веселье… как смутное похмелье!» Вот то-то и есть, потому что — гений.
Собрались к отъезду. Иван Петрович перекинул через плечо широкий ремень от большого ящика с красками.
При выходе нам перегородил калитку, растопырив руки, охмелевший сапожник с первого этажа. Он, видимо, хотел что-то сказать и не находил слов. Богданов не утерпел, чтобы не попилить его:
— Макарыч, ты уже успел? А еще разумная голова! Сегодня праздник, ты бы лучше отдохнул, а завтра со свежей головой опять бы застучал по сапогам.
Макарыч оправдывался: «Иван Петрович, милый мой! Их не перестучишь — вот как перед Христом-богом! Понял?»
Трое мальчишек, поставив вплотную ноги в рваных ботинках, старались перегородить и задержать грязный ручеек, бежавший из подворотни, а из прачечной шел пар от стирки и слышалось пение нескольких слабых голосов.
Иван Петрович остановился и поднял вверх палец.
— Слышишь? Поют! Это прачки запели. Значит, не все еще песни перезабыли. Весна, брат, действует — ничего не поделаешь, небо-то посмотри, голубое, ясное, облака плывут.
День был радостный, сияющий весной.
Радостно дребезжала пролетка, на которой мы ехали на станцию, радостно разносились свистки дачного паровоза по березовым рощам, просыпающимся от зимнего сна; веселые анекдоты рассказывали охотники в нашем поезде.
Не изменил нашего настроения и вид извозчика, нанятого нами на станции Ховрино, своей худобой олицетворявшего тогдашнее время великого поста. Даже вид экипажа, в котором нам предстояло ехать на этюды, не наводил нас на грустные размышления. Это была линейка, вероятно, видевшая бегство москвичей в двенадцатом году. Она вся была окутана проволокой и веревочками и ими только держалась, чтобы не рассыпаться. Расшатанные колеса ее виляли во все стороны. Зато запряжка была парная, хотя тащила нас кое-как одна коренная лошаденка с отвисшим животом. Пристяжная имела лишь кожу да кости и походила, скорее, на борзую собаку. Не надеясь на свои силы, она не пробовала даже натянуть постромки и бесполезно плелась рядом с коренной.
Богданов спросил извозчика:
— Ну, для чего, скажи, пожалуйста, прицепил ты этого одра? От него никакой же пользы нет!
— И-и-и, милый человек, — отвечал извозчик, — а что ему дома без корма делать? Дай, думаю, хоть на вольном воздухе во свидетелях прогуляться.
Однако «свидетель» сумел потом сыграть над нами злую шутку.