Появлялся он в обществе редко, лишь в тесном кругу старых передвижников на их музыкальных собраниях.
У Киселева, в его профессорской квартире при Академии, молодежь вела игры. Входит Мясоедов с обычной саркастической улыбкой. Девицы бегут к нему: «Григорий Григорьевич, мы играем в фанты. Назовите себя каким-либо именем, и о вас будет написано мнение». «Аз есмь животное», — заявляет Григорий Григорьевич и получает записку: «Хорошо еще — если животное».
Однако по-старому шутил он с молодыми девицами, одни лишь прищуренные глаза и искривленная улыбка говорили: «Суета сует и всяческая суета».
Иногда вечером на Васильевском острове можно было встретить высокую фигуру Мясоедова, бредущего по тротуару несколько неестественной походкой.
Это означало, что он шел играть в квартете и нес альт, который висел у него под шубой на животе, привязанный ленточкой через шею.
«Музыка одна не лжет, как лгут люди», — вспоминались слова его.
То, что утерял, чего не мог сделать уже сам, Мясоедов находил готовым в творчестве великих композиторов, с ними он сливался во время игры и переживал родственные ему чувства в любимом миноре.
Наконец Мясоедов снова уехал к себе в Полтаву и поселился в старом своем доме в саду.
В первый же год на общем собрании нам, передвижникам, пришлось вставанием почтить память покинувшего нас старого товарища Григория Григорьевича Мясоедова, завещавшего похоронить себя по гражданскому обряду.
В каком-то журнале увидел я потом рисунки, сделанные с него в предсмертные минуты его сыном[29]
. От них стало жутко и грустно.Дубовской Николай Никанорович
Жизнь Товарищества передвижных художественных выставок постоянно регулировалась людьми, хранившими заветы передвижничества, его идеологию.
Долгое время эту роль исполнял Совет, состоявший из членов-учредителей, а после упразднения совета руководящим органом стало Правление, вернее — отдельные лица из его состава, преданные делу Товарищества и пользующиеся особым авторитетом.
Одним из таких, а в последние годы единственным, был Дубовской[30]
, впитавший в себя традиции Товарищества и крепко стоявший на страже всех его интересов.Правда, он не играл такой исключительной организаторской и руководящей роли, как Крамской или Ярошенко[31]
, — для этого у него не было той силы характера и некоторого деспотизма, как у последних, — у него была более мягкая натура, и при своей деликатности и скромности он не мог держать в своих руках товарищей, но его влияние все же тонко разливалось по всему организму Товарищества и держало его в определенных рамках.Будучи представителем старшего поколения передвижников, он сглаживал резкие грани между старыми и молодыми членами Товарищества и действовал примиряюще.
Ни старики, ни молодые не могли сказать «он наш»; Дубовской принадлежал всему Товариществу и среди всех направлений в искусстве передвижников выбрал себе среднее, считая его наиболее верным и жизненным.
Оберегая свято идеал передвижничества и высоко ценя заслуги стариков, он давал правильную оценку и молодым силам, радовался всякому искреннему новому дарованию.
В чем была его вера, каким было все его внутреннее содержание — я узнавал постепенно, по мере знакомства с этим передовым человеком, одаренным тонким умом и сердцем.
Первая моя встреча с Дубовским произошла в 1898 году, когда я, вернувшись из путешествия по России с параллельной выставкой[32]
, должен был отправиться с отчетом к Дубовскому как члену Правления Товарищества.Жил он тогда на Екатерининском канале и занимал большую мастерскую и несколько малых комнат. Одна из них была приемным кабинетом, увешанным по стенам картинами и обставленным хорошей мебелью: кожаные диван и кресла, круглый стол с альбомами и вазами, в которых были цветы с тонким ароматом.
Здесь и принял меня Дубовской, с которым пришлось беседовать довольно долго.
Первое впечатление от Дубовского у меня было чрезвычайно сложное. Он был большого роста, с умным и деловитым выражением лица; высокий лоб его как бы напрягался мыслью. Речь Николай Никанорович вел четкую, деловую. Но в то же время, затрагивая отвлеченные вопросы искусства, он отрывался от реальной действительности и, переходя в область философии, погружался в особый, потусторонний, идеальный мир.