— И будьте уверены, — говорил Киселев, — искусство вам не изменит и за ваше чувство отблагодарит. Все, что вы искренне и любовно сделаете, никогда не пропадет и будет иметь цену и значение.
Ставил себя примером:
— Кто я был? Полировщик банковских табуреток и духом раб, ничтожный червь мира сего, но стоило мне полюбить искусство, и оно снизошло ко мне, малому, и повело меня до самых царственных брегов Невы. Вкушая горечь мира, я в то же время переживал такие сладкие мгновенья, о которых до того и мечтать не смел! И вот — как только смогу купить себе к пиджаку брюки — запишу в свой дневник: «Какие счастливые мы люди — художники!»
После Брюллова счетоводные книги Товарищества перешли к Киселеву, и он так же аккуратно вел их, просиживая за ними вечера. Так же, как Лемох и Брюллов, склонившись над книгами за своим письменным столом, пересчитывал он статьи текущих расходов по выставке, авансы, личные счета членов Товарищества, капитал пособий для нуждающихся. Всю эту работу он нес по-товарищески, совершенно безвозмездно.
В Москве открывалась очередная выставка, на которой в последний раз участвовал Киселев. Несмотря на свои лета (ему было уже за семьдесят), он оставался прежним, жизнерадостным: острил, отвечал стихами какого-либо поэта или бросал свои рифмы.
Афанасьев[132]
прислал на выставку иллюстрации на стихи А. Толстого «У приказных ворот собирался народ…» и требовал, чтобы в каталоге был напечатан весь текст. Обращаюсь к Киселеву:— Александр Александрович! Что делать? Стихотворение займет много места в каталоге и нарушит его общий вид.
Киселев берет письмо Афанасьева, читает и хитро улыбается:
— Вишь чего захотел! Так… так… «У приказных ворот». Хорошо, поместим…
А потом, дочитав до конца, берет перо и пишет ответ:
«Дорогой Алексей Федорович! Стихотворение печатаем до строки:
Сердечно распростившись с москвичами, бросив им несколько каламбуров, вернулся Киселев в Петербург. Там он раскрыл за своим письменным столом счетоводные книги, как будто глубоко задумался над цифрами, выражающими жизнь Товарищества, питавшими горсточку людей, отдавших свою жизнь любимому искусству, а потом склонился над статьей текущих расходов и предоставил учет их вести уже другим товарищам.
Передвижники собрались, подумали и передали кассу Николаю Никаноровичу Дубовскому.
Максимов Василий Максимович
Максимов[133]
был типичным представителем крестьянской среды, пробивавшей дорогу к искусству в эпоху народничества в 60-х годах.Чего стоило крестьянскому юноше попасть в город и учиться здесь!
У Максимова это был сплошной подвиг, горение духа, которое опрокидывало все препятствия на пути к достижению намеченной цели и делало его борцом за современные идеи в искусстве. И небольшая фигура Максимова при воспоминании об условиях его жизни, обо всех поборенных им препятствиях, о его настойчивости и его достижениях вырастает в определенный положительный тип, которому надо отдать дань признания.
На вечере Московского художественного общества в десятую годовщину смерти Максимова о нем прекрасно вспоминал Аполлинарий Михайлович Васнецов.
А в эти минуты, когда я упоминаю имя Васнецова, печать приносит извещение, что и его уже не стало.
Не могу не посвятить страницу свежей памяти о добром старом передвижнике.
Хотя он в конце своей деятельности перешел в Союз русских художников, товарищи-передвижники все же считали его родственно своим, и в их среде он поминался всегда добром.
Близко мне не пришлось его знать — он вел довольно замкнутую жизнь и появлялся только на деловых собраниях и в Училище живописи, где состоял преподавателем пейзажного класса после Левитана, — однако общий облик его как человека и художника обрисовался для меня ясно.
Это была трезвая и честная натура как в жизни, так и в искусстве.
Большой труженик, много работавший, читавший, изучавший историю, в особенности историю Москвы, он бережно, любовно вынашивал свои образы и всегда давал значительное в своих произведениях. Не торговал искусством и не разменивался на мелочи.
Речь его была всегда деловая, спокойная и содержательная. Однако он не был безразличным и равнодушным к добру и злу.
Никогда не забуду одной сцены, когда Аполлинарий Михайлович выступил на защиту своего младшего товарища, «ущемленного» в своих правах сильным членом из Правления Товарищества.
Васнецов, страшно возбужденный, с нервной дрожью в голосе, так жестоко обрушился на бюрократизм Правления и на неуместный тон его представителя, что было жутко слушать его речь.