В следующем семилетии (1915–1921) она села в задние ряды, сняв столу, крест; и стараясь казаться "ДАМОЙ" и только "ДАМОЙ"; первые ряды наполнились прыткими, на все готовыми "НЕ СТОЛЬ МОЛОДЫМИ" людьми, часто бритыми, в очках, с портфелями под мышкой и со множеством слов во рту; они — выскакивали вслед за доктором на эстраду со словами: "ВОТ и я то же говорю: и могу доказать, что на основании такой — то науки, которой я ДОКТОР, из слов доктора Штейнера вытекает то — то и то — то". Аудитория наполнялась теперь Уже не КРЕСТАМИ, а ФОРМУЛАМИ.
Но раз доктор, смешливо поглядывая, сказал: "А вы не знаете? У нас есть не одни тетки; у нас есть и "ДЯДИ"".
Смешливость доктора не знала границ; и каламбурами его о ДЯДЯХ и ТЕТКАХ, классическими, переполнилось общество; и теперь, когда я слышу со стороны о том, что антропософы — такие — сякие, я думаю: не стоит тратить пороха на вышучивание нас; если бы послушали, как мы сами себя вышучиваем, то соль насмешек над нами не казалась бы столь соленой.
Но "СОЛЬЮ" острот над нашими слабостями обучал нас: весельчак доктор.
Это ВЕСЕЛЬЕ его, ВЕСЕЛЬЕ шуток над обществом внутри общества, перекрещивалось с таким СТРАДАНИЕМ, о котором не подозревали хулители антропософии; уже больной, говорил он, что болен не от работы, и не от лекций: от посещений и от разговоров; от посещений — АНТРОПОСОФСКИХ; и от разговоров — АНТРОПОСОФСКИХ.
Здесь нота ВЕСЕЛЬЯ его, остро жуткая, перекрещивалась с темой страдания, с мистерией жертвы, под бременем которой угас на физическом плане он.
Были моменты, когда его жест "ШУЧУ" означал: "Страдаю: со стиснутыми зубами".
И оттого вызывали вздрог эти искры странной смешливости.
В докторе не было ничего от грубого хохота: хохота — грохота; в нем жил смех ребенка; в нем жила усмешка, — которую воспринимаю я, как сдержанный СМЕХ сквозь сдержанные СЛЕЗЫ; по существу это был — СМЕХ СКВОЗЬ СЛЕЗЫ, но — видоизмененный и остранненный; видоизменяла и остранняла в докторе — печать доктора: печать невыразимого целого, заставлявшая его, с одной стороны, выявлять все движения его душевно — духовного мира; с другой стороны — владеть выявлениями этими.
Он умел править миром своих проявлений; на то он был — педагог; и на то он был — великий артист проявлений.
Неудивительно, что в нем жил и великий актер.
"АКТЕР" — это требует оговорки; доктор был до дна чист, до дна искренен и правдив. "АКТЕР" был он не в жизни; в жизни он был ритмизатор собственных душевных движений. Когда я говорю "АКТЕР", я разумею не жизнь, а сцену.
Он был бы великим СПЕЦОМ театрального искусства, если бы смолоду он пошел на сцену; к именам: Мочалова, Сальвини, Росси, Мунэ — Сюлли, прибавилось бы новое имя: Штейнер.
В этом — то СПЕЦИФИЧЕСКОМ смысле называю я его великим актером: не в переносном, в прямом.
Из разговора с доктором: разговор происходит за столом: кончается ужин; доктор сидит на одном крае стола; рядом с ним — я; по другую сторону А. А. Т. На противоположном конце стола — Мария Яковлевна и Валлер. Перед доктором — миндальное молоко, которым запивает он пищу; я, провоцируемый выжидательным молчанием доктора, поглядывающим на меня, рассказываю что — то о быте жизни в России; А. А.Т. свертывает пальцем бумажку: доктор давно уже наблюдает за ней: вдруг — прерывая меня, пальцем показывает на бумажку.
ДОКТОР: "Если госпожа Т. будет и впредь мало есть, как сейчас, то она станет тоньше этой бумажки".
А. А.Т. (шутливо указывая на меня): "Если "Херр Бугаев" будет и впредь так много курить, он станет — худее меня".
Я: "Я хочу себя ограничить!"
ДОКТОР (исподлобья взглянув на меня, — с насмешливой мрачностью): "Курильщик, имевший обыкновение выкуривать десять сигар, обещал врачу курить девять, врач сказал: "Нет уже, курите вы все десять; одной сигарой больше, иль меньше — не составит разницы!""
Разговор свернул на другую тему: я рассказывал о случае, бывшем с Розановым: к Розанову явился старик, объявивший себя Саваофом и пригласивший на чай; на вопрос, где он живет, — старик: "В НЕОПАЛИМОЙ КУПИНЕ". Тем не менее — дал адрес гостиницы; доктор в ответ рассказал, как один другого звал в "ЛУНУ": но дело шло о гостинице "Луна".
Русские резные изделия радовали его; он привез в Дорнах Деревянные игрушки, вырезанные военнопленными: резные коровки, собаки, лошадки, — запутешествовали по Дорнаху.
В его квартире был самовар: М. Я. вывезла из России его; самовар нам подавался.
Раз понадобился ему русский текст "Медного Всадника"; он спросил, есть ли у меня текст. "Хотелось бы, — сказал он, — выслушать, как звучит это произведение по — русски".
Другой раз сказал он: "У вас есть поэт, у которого ритм удивителен… Как его? — сморщил он лоб, пытаясь вспомнить. — Ко… Ко…", — и беспомощно посмотрел на меня. — "Кольцов?" — подсказал я. — "Да, да".