Или, как не вспомнить бурного богемца — художника, преданного Личарда (доктору и Штинде) Тадеуша Рихтера, этого появляющегося всюду "доброго и благого" вестника от… доктора и Штинде, за всем зорко следящего (в самом прекрасном смысле) и кажущегося без дела бегающим от пере — пере — дела, от порой дел странных, невесомых по своей деликатности, которых никому нельзя поручить, кроме Рихтера: не прошедший университетов, ничего не читающий, он не раз потрясал меня поразительнейшими сердечными инспирациями, или неожиданной зоркостью остро выбрызнувшего и опять под маску беспечности спрятанного ума, так что уже через год я не мог не относиться к нему слишком просто, помня, что он "старший" в главнейшем, в своеобразно им достигнутом "опыте" и в подвиге всей жизни; подвижник под маской беспечного богемца и воинствующий монах, отражающий "врага", под формой юродивых шуток, вдруг влетающий с "Ну, Бориа (он звал меня "Бориа") — гуллиайт: за город"; и под формой "гуллиайт" (коверкал ужасно русский язык) дающий мне "внутренний" урок; "внешне" же его уроки были не высокого качества; он мало читал "умных" книг, а побивал меня там, где начинала звучать "эсотерика" (сколько мы кричали друг на друга!). Доктор и Штинде его любили: с оттенком нежности. И я знаю, за что: я уверен, что не мудрствующий [мудрствовавший] лукаво Рихтер был "эсотериком", а вот о Штейне[265]
и Колиско… ничего не могу сказать.Где Рихтер сейчас, какой он теперь, — не знаю: я почти не виделся с ним после 15-го года.
Или, как не отметить, что ответственно работающий и удивляющий многих силой христианского импульса, в нем живущего, руссофил, крайне левый, Шуберт[266]
вышел из Мюнхена (я с ним мало имел общения); или как не отметить, что всеми нами любимый дедушка движения, едва ли не семидесятилетний, очень добрый, очень благородный Вагнер[267] — мюнхенец, как и покойный Т. Г. Трапезников — мюнхенец, потом дорнаховец, потом москвич; но сквозь все — мюнхенец, т. е. от… Штинде (была школа Штинде); и это сказывалось в его терпимой свободолюбивости, могущей быть твердой до педантизма, в его романтической уединенности и молчаливости, умеющей не только работать, но и ставить на работу и требовать отчета в работе; все это сказалось в его последующей работе в "Отделе охраны памятников". И кто знал ноту "Штинде", тот мог услышать ее сквозь все личное в нем, столь близком отшедшем, включая до особой голубизны, голубиной голубизны глаз: глаза Штинде глядели на меня в иные минуты сквозь глаза Т. Г. И не спроста я, кажется, от него (он ничего спроста не делал) получил карточку Штинде; эта карточка — визитная карточка Т. Г., которого не могу не считать "эсотериком", ибо я его видел в незабываемые минуты на западе, под кущей [в куще] с доктором, — в такие минуты, которые в России и не могли случиться, в которые душа видит душу порой безо всяких покровов.Когда пришел час и понадобилось, чтобы в Дорнахе появилось ядро молодежи, то основной этого ядра, его лидерами явились главным образом мюнхенская молодежь, несомненно вылетевшая из — под крыла "старой" Штинде; и седая "тетушка" в голубой столе, оказалась если не среди нее, на пыльных мостках, то в советах, эту молодежь проводящей, защищающей от злостных наскоков вместе с доктором и Бауэром.
Помню, как она в Берлине после одной из лекций о Гетеануме подошла ко мне, значительно на меня посмотрела и сказала: "Иоанново Здание — Человек: Новый Человек". И отошла.
Я уже знал, что она еще осенью меня отметила где — то "дорнахцем" и ее вестник Рихтер, нас влекший в Дорнах ("Бориа, — нах Дорнах!"[268]
) в каком — то смысле был вестником судьбы; и будущая русская группа в Дорнахе — частью "мюнхенцы": Трапезников, Кэмпер[269] Дубахи, Богоявленская[270], Ильина[271], Киселева и др."Мюнхен" пролился в Дорнах, там пойдя в расплав и перечеканясь; но он продолжает там быть; и это — дух Софии Штинде.
С нее начал, характеризуя мюнхенцев; ей кончаю.