От юбилейных восторгов отказывался наотрез. Отрекся от 70-летнего юбилея в Союзе писателей: ЦДЛ он не любил. Но поздравления все равно его настигали.
- Откуда люди все узнают?..
Он любил и умел защищать несправедливо поруганных проработочной критикой - сам бывал в их шкуре. Но был случай, когда его горячность привела к результату, прямо противоположному тому, которого он добивался. Он добивался реабилитации творчества Марины Цветаевой и поспешил опубликовать свое предисловие к ее однотомнику, готовящемуся в Гослитиздате. Выход однотомника задержался. Илья Григорьевич не был ни в унынии, ни в отчаянии. Напротив, им владел азарт.
Он любил спорщиков, любил, чтобы ему перечили, но чтобы разговор велся без оргвыводов. Что-то озорное, даже мальчишеское, драчливое появлялось в нем.
При мне пришел к нему знаменитый композитор-песенник с жалобой, что его в клубе в бильярдной оскорбил другой сильно подвыпивший композитор-песенник.
- Ну и что же вы сделали? - спросил Эренбург.
- Ничего, вот пришел просить у вас защиты.
- Прячетесь за милицию? Ничем помочь не могу. Правила самообороны у вас разве не проходили?!
Композитор ушел посрамленный. Я видел, как этот увалень обмяк и протискивался в узкую дверь кабинета.
Эренбург был спорщик, никогда не обижался на резкости в честном споре. В уныние его приводили проработки. Я помню его после одной из самых яростных и несправедливых. Он сидел в кресле, высохший и молчаливый, как старый индус. Он был не просто худ - изможден. Любовь Михайловна молча придвинула к креслу столик с едой и чаем. Илья Григорьевич даже не прикоснулся ни к еде, ни к питью. Я видел, как он глубоко страдает. Он понял это без слов. Вяло показав мне рукой на край стола, где лежали телеграммы и письма, он впервые в этот день посмотрел на меня. Никогда не забуду этого взгляда, который и не попытаюсь описать. Бездна! Бездна горя. Я стал читать телеграммы и письма шахтеров и учителей, железнодорожников и студентов. Смысл их таков: не обращайте внимания, продолжайте работу, мы вам верим, наша дружба проверена в боях, на крови. Продолжайте работать защитим!
Всегда интересовался Илья Григорьевич жизнью рабочих. Он пристрастно расспрашивал меня о рабкорах ЗИЛа, когда я там руководил литературным объединением.
- Как там ваш маляр, переводящий Бодлера?
- Что они читают?
- Вчера были у меня Савич с Гильеном. Гильену понравились ваши рабкоры. Он говорил о них примерно так: дома и машины есть всюду, а вот такие люди, рабочие, которые после смены собираются и говорят об искусстве, - такие есть только у вас. Это реальные результаты революции. Едва ли не самое сильное его впечатление от Москвы...
Он беседовал всегда о главном. Не разменивал ни устной беседы, ни строки стихов на пустяки житейского обихода. Словно он был не в рабочей комнате на улице Горького, 8, а на площади посреди планеты. Он мог быть печален, но ему никогда не было скучно. Он мог томиться от нескладицы отношений с редакциями, но он никогда не был бездеятельным. Комната его напоминала корпункт, приемную редактора, мастерскую художника. Ощущение круглосуточной работы. Телефон не мешал, а подключался к общей беседе. Новый входящий в комнату человек легко вписывался в нее.
Почта, которую вносили пачками, ложилась на стол, как нечто совершенно необходимое и безотлагательное. Он никогда не жаловался на занятость. Он всюду поспевал. Он владел огромной широковетвистой системой общественных и литературных коммуникаций. Защитить человека от бюрократов, написать строфу, позвонить больному товарищу, приласкать животное - все было взаимосвязано, все было едино.
Он работал всегда. Почерк его был неразборчив, сливался, буквы слипались. Он привык к машинке, и фраза его тоже привыкла к машинке. Машинка не остывала. Сколько она могла бы рассказать об этом труженике!
Я далеко не все принимал у него. Но даже и в тех произведениях, которые не целиком принимались, я находил поучительное для себя: мгновенный отклик на запросы времени, мобильность творческих решений, желание начать новую жизнь в литературе, без оглядки на прошлое.
В самом облике Ильи Григорьевича было нечто такое, чему нельзя было не подражать. И он вызывал на подражание: трубка, мешковатый пиджак, собака, цветы, знание новейших художников, общительность, Некоторые из перечисленных качеств относятся к внешнему.
Но главное, что вызывало желание следовать ему, - культура, самостоятельное отношение к ней, пристрастие к избранным им именам и произведениям, умение последовательно их отстаивать.