О географии и истории я имел самые смутные сведения, и то только из истории Франции; географию преподавали дома сестре по-французски, и я помню, как m-lle Марис возмущалась, когда Зайка назвала Белое озеро Белым, а не «Биэло», как значилось в книге. Знал я еще первые четыре правила арифметики, которым научился, играя с нашим бухгалтером, внуком няни. Закону Божьему меня могла научить няня, а ее понимание Бога сформировалось жизнью, а не церковью. Она понимала Царя небесного приблизительно таким, каким был Царь земной, т.е. скорее карателем, чем милостивцем; я, по крайней мере, не помню, чтобы она когда-нибудь говорила о Его милосердии, а, напротив, когда кто-нибудь уповал на Него, качала скептически головою: «Бог поможет! Держи, батюшка, карман шире! Поможет он, как же!» Или: «На Божьей помощи, брат, до Казани не доедешь. Лучше сам о себе позаботься. Вернее будет».
Ни в какую справедливость Божью она не верила, но зато знала, что неправедность наказывалась.
– Пойду, отслужу молебен, – бывало, скажет кто-нибудь.
– Стыдись! Что он тебе, Бог-то, исправник, что ли? Наблудила, а потом думаешь свечой или молебном его подкупить. Шалишь! Этого подкупом не возьмешь. Не таковский!
К святым относилась скептически:
– А кто их знает, кто они такие, что при Самом в услужении? Важное дело. И Максим и Калина к самому Папеньке поставлены, а разве он послушает их глупые речи?
Вот все, что я знал, и с этими сведениями я приступил к подготовке с приходящим учителем в Школу правоведения…
После того как Зайка перешла к гувернанткам, а няня перешла жить вниз, я остался в детской один. И так как теперь там для одного было места «больше, чем достаточно», то из разных углов перенесли в детскую разные чемоданы и сундуки, вследствие чего для стола, на котором я мог бы писать, места не оказалось.
Я об этом сказал дворецкому; тот, ввиду того, что комната мне была назначена самим отцом, доложил ему, но отец даже не пришел взглянуть, а сказал:
– Глупости, какой ему еще письменный стол! Министерские, что ли, бумаги будет писать? Может писать на простом.
И я стал пропащий человек. Решение вопроса, на чем готовить уроки, стало роковым.
С самими уроками дело наладилось. В часы, когда приходил учитель, брат Саша был в министерстве на службе, и я занимался с учителем в его комнате. Но где готовить заданное? Иду с книгами, тетрадями, карандашами, перьями и чернилами в столовую и принимаюсь за работу.
– Помилуйте, тут нельзя, – говорит дворецкий, – сейчас накрывать начнут.
– Да где же мне писать?
– У вас, сударь, на то своя комната.
– Да там стола нет.
– Этого я не могу знать, я папеньке докладывал. Не приказали.
Продолжаю писать.
– Извольте очистить место, а не то папеньке доложу.
Собираю свои вещи и перебираюсь в одну из гостиных. Слава Богу, она пуста! Раскладываюсь и сажусь писать.
– Ты никак совсем с ума сошел, – набрасывается проходящая Ехида. – Вот и пятно на столе сделал. Этакая неряха!
– Это не я сделал, это ракушка в самом мраморе. Вы бы прежде посмотрели.
– Как ты смеешь мне делать замечания?
– Я…
– Молчать! Пошел вон…
– Мне нужно готовить уроки.
– Еще смеешь возражать!
– У меня стола…
– Ну я пойду жаловаться отцу, он с тобой справится.
Я готов Ехиду убить, поспешно собираю вещи и, стараясь не плакать, удаляюсь. Куда? Да туда, откуда снова выгонят. Уроки, конечно, не приготовлены.
– Вам-с не угодно заниматься, – говорит учитель. – Прекрасно-с! Так и запишем. Что же? Могу и не ходить. Деньги напрасно от ваших родителей брать не в моих принципах…
– У меня нет стола…
– Постыдитесь, хоть бы не лгали. Столов тут на целый полк хватит, а у вас нет стола!
И слоняешься из комнаты в комнату, и опять неприятности с учителем и со старшими. Я брожу по дому днем, пытаясь угадать, откуда может прийти опасность; по ночам я плачу. Больше всего меня возмущает несправедливость. Это не моя вина, что я ничего не знаю, не моя вина, что у меня нет письменного стола, за которым я мог бы работать. Виноваты в этом те, которые теперь мучают меня, мучают меня всеми доступными им способами. Глупые, подлые люди, и я всех ненавижу, кроме няни и Зайки.
Я начинаю ненавидеть всех, а что значительно хуже, я не умею этого скрывать, и мою ненависть инстинктивно чувствуют, и это озлобляет против меня.
Однажды, это был день, когда я много плакал, Миша вошел в детскую. Он не любил показывать свою нежность, и мне это нравилось, но в этот день он, по-видимому, заметил, что я был очень подавлен.
– Занимаешься?
Мне хотелось плакать, и дабы этого не случилось, я только кивнул головою, не глядя на него, чтобы он не заметил.
– Ничего, Тигра Лютая. Не тужи! Терпи, казак, атаманом будешь! И меня в школе немало цукали! – Он встал, направился к двери, но остановился.
– Не тужи! Я поговорю с отцом. – И он вышел.
Я узнал от Калины, что он действительно говорил с отцом, но отец ответил, что мной все недовольны, что я мало занимаюсь и непослушен.
– Няня избаловала его. Ему нужна дисциплина. Я начну заниматься с ним сам. Тогда все будет лучше.
– Он хил и бледен, – сказал Миша.