По окончании речи, продолжавшейся (по обычаю немецких пасторов) почти до семи часов, покрытый гирляндами и венками гроб, снятый с катафалка, был снова принят множеством посетителей. Проталкиваясь в толпе довольно густой, чтобы участвовать в отдании последнего долга покойному, столь любимому мною, юноше, я нечаянно очутился на том месте в головах, где придерживал посеребренную скобу скорбный отец, предавшийся в это время снова всей своей горести. Публики было так много, что несшим гроб двигаться было трудно, как ни старались студенты, бывшие большею частью в ногах, раздвигать толпу, прося всех посторониться. Мы шли шаг за шагом. В это время Греч взглянул в сторону и увидел меня. Заметив на лице моем искреннее расстройство, а не напускную печаль, и увидев, что глаза мои были красны и опухли от слез, которых я не мог удержать, Николай Иванович приветливо протянул мне руку и сказал: «Спасибо! Вы один из тех, которые всею душою любили моего Колю. Я слышал, вы вчера посетили его и долго оставались при нем. Спасибо, спасибо! Всем, всем благодарен от души! Это стечение здесь всех любивших моего Колю хоть сколько-нибудь успокаивает меня. Надо испытать горе, чтоб узнать друзей». Он говорил это, плача почти навзрыд. Кто-то, не помню, кажется, ежели не ошибаюсь, генерал Андрей Яковлевич Ваксмут, который был женат на меньшой сестре Греча, умершей за несколько лет пред тем[91]
, сказал ему, что в числе посетителей, провожающих Колю, явились даже те, которые считаются его журнальными врагами, и что это доказательство того, что война из-за мнений не изменяет чувств человеческих в людях порядочных.– Тем более мне жаль, – отозвался Николай Иванович, – что Александр Сергеевич Пушкин, которого боготворил мой Коля, о котором он говорил в последние часы своей жизни, не захотел почтить сегодня нас своим присутствием. Но ведь все эти господа-аристократы мнят о себе так много и считают себя людьми другой кости[92]
.В этот момент произошло какое-то движение, совершенно неожиданное; сбоку через толпу кто-то пробирался с великим усилием, чрез что толпа сперлась, сомкнулась близ гроба, и я, совершенно неожиданно для себя, был оттеснен в сторону, так что волею-неволею должен был податься назад, к самому катафалку и никак не мог разглядеть, кто именно подошел к Гречу и сказал тогда ему довольно громко:
– Николай Иванович! Не грешите на бедного Пушкина, не упрекайте его в аристократизме, благодаря которому теперь, когда вы здесь оплакиваете сына, вся Россия оплакивает Пушкина. Да, он сегодня дрался на дуэли и пал от смертельной пули, которую не могли вынуть[93]
[94].Тогда до слуха моего дошли слова Греча: «Велика, ужасна моя потеря, но потеря Пушкина Россиею ни с какою частною горестью не может быть сравнена. Это несчастие нашей литературы! Это народная утрата!..» Дальнейших слов я не мог расслышать за сделавшимся смятением, среди которого раздавались только слова, долетавшие до моего слуха: «Кто смел убить Пушкина? – Не может быть, чтоб это был русский человек!» На это слышался ответ откуда-то: «Француз Дантес, офицер нашей гвардии и полотер в аристократии». – «Смерть убийце Пушкина!»
«Не с одним, с сотнями ему придется стреляться». – «Мы найдем его!» – Опять слышался голос и, как казалось мне, все один и тот же. «Он арестован, он на гауптвахте». – «Ему по военным законам крепостные работы». – «Мы и в Динабурге найдем его!» – Опять слышались голоса. «Это не возвратит России Пушкина». – «Русские люди отмстят иностранцу». Из толпы опять кто-то спокойно заметил: «Как иностранца, не давшего присяги, его вышлют только за границу». – «Наши пули и там отыщут его!» – раздавались молодые голоса. Мне казалось, что у гроба милого мальчика, с которым Пушкин еще недавно был так благосклонно ласков, гремела месть за кровь невозвратимого поэта. В этих отрывочных восклицаниях в эту торжественно-печальную минуту было что-то особенно торжественное и значительное.
Среди всей этой суматохи наконец гроб вынесли из церкви и поставили на колесницу, которая медленным шагом четырех траурных лошадей двинулась к кладбищу. Греч продолжал идти непосредственно за гробом; но он шел уже в шляпе и разговаривал довольно громко и свободно с окружавшими его о Пушкине. Молодые студенты были очень раздражены, и, как говорили тогда в городе, это восторженное настроение на похоронах сына Греча, проявленное при получении известия (правда, преждевременного) о смерти Пушкина, было основною причиною тех чисто жандармских мер, какие 29 января, в день смерти Пушкина, и потом 1 февраля, в ночь выноса тела его в придворную Конюшенную церковь, были приняты правительством во избежание какой-нибудь восторженной ребяческой демонстрации.