У Бори вдруг стали болеть правая рука и плечо. Он шутя говорил врачу, что надо воспользоваться ее присутствием и подлечиться. Она велела взять руку на повязку и ничего не писать. Но он продолжал работать и научился писать левой рукой. Мы не выходили за калитку, и, по моему настоянию, он гулял на нашем участке. Очевидно, в эти дни он написал стихотворение «Нобелевская премия».
Вечером двадцать девятого из Союза приехал какой-то товарищ, приглашая его на собрание писателей[104]. Боря с площадки покричал мне, чтобы я поднялась в кабинет. Он был весь в холодном поту и бледен. Я позвала врача, и она сделала ему укол камфоры, а приехавшему товарищу я сказала: «Не может быть и речи, чтобы Борис Леонидович в таком состоянии ехал на собрание». Боря расписался в получении извещения. Я сказала этому человеку, чтобы он уезжал, нас совершенно не интересует, что там будет, все равно поступят так, как считают нужным.
Тридцать первого октября состоялось большое собрание в Союзе писателей. Боря на него не поехал. Хотя он поступил так, как от него требовали (отказался от Нобелевской премии), его исключили из Союза[105]. Он принял это известие очень мужественно. Утешая меня, он сказал, что давно не считает себя членом этой прекрасной организации. В этот же день он написал письмо Хрущеву, напечатанное второго ноября. Это письмо было вызвано словами Семичастного на пленуме ЦК комсомола о том, что правительство не чинило бы препятствий к его выезду за границу. Пастернак в этом письме писал: «Выезд за пределы моей Родины для меня равносилен смерти, и поэтому я прошу не принимать по отношению ко мне этой крайней меры».
Несмотря на это письмо, газеты продолжали публиковать требования некоторых товарищей о высылке Пастернака за границу. Пятого ноября 1958 года Пастернак написал письмо в редакцию газеты «Правда»[106]. После последнего письма кампания против него стала постепенно сходить на нет. Еще в разговоре с Поликарповым в ЦК ему удалось отстоять свободу переписки с Западом.
Ходили слухи о послании шведского короля Хрущеву, в котором он просил сохранить жизнь Пастернака и оставить ему его «поместье». Нас всех удивила наивность короля – дача была государственная, и ее могли отобрать каждую минуту. Не знаю, почему нас не выселили из дачи.
Мы продолжали спокойно жить в Переделкине. Боре даже давали переводы[107]. Он переводил Тагора, Незвала, Церетели и других. Много времени отнимала переписка. Приходило иногда по пятьдесят писем в день. Он знал три языка – английский, французский и немецкий, но не так блестяще, чтобы не работать над каждым ответным письмом без словаря. Я слышала его шаги в кабинете иногда до двух-трех часов ночи. Мне казалось, что он так мало спит из-за этой переписки.
По моему настоянию после трехнедельного существования у нас врач уехала.
В том же пятьдесят восьмом году приехал к нам английский корреспондент Браун[108], и я видела, как Боря передал ему стихотворение «Нобелевская премия» и просил вручить его сестрам, жившим в Англии. Но вместо этого он воспользовался этим стихотворением, напечатав его в газете с комментарием[109]. Не прошло и недели, как нам прислали вырезку из английской газеты и с возмутительнейшими комментариями к нему. Я отлично знала, когда было написано это стихотворение и по какому поводу, и была крайне рассержена их комментариями. В этом стихотворении была строка: «Я пропал, как зверь в загоне». Она комментировалась так: вся Россия, мол, загон, а Запад – воля и свет. На самом же деле строка эта была вызвана вот чем: в разгар событий, связанных с присуждением Нобелевской премии, вокруг нашей дачи стояло много машин, как говорили, для охраны его жизни. Он очень любил выходить за калитку и гулять по полю, а в те дни я его не пускала, выставив ультимативное требование ограничить его прогулки нашим участком. Впрочем, я не верила в возможность каких-либо покушений на его жизнь. Он пользовался большим уважением со стороны рабочих. Однако я боялась случайных пьяных, которые могли бы его оскорбить. «Воля, люди, свет» – ни в коем случае не означали Запад, а лишь то, что окружающие писатели чувствовали себя свободно и ходили где хотели. Особенно вызвали мое негодование комментарии к последней строчке стихотворения: «Но и так, почти у гроба, знаю я, придет пора, силу подлости и злобы одолеет дух добра». Все тридцать лет во время нападок критиков и неправильных толкований его стихов он всегда говорил: все это временно, и в конце концов люди станут добрее и лучше. В английских комментариях было сказано по-другому – будто он ждет переворота и смены власти. У меня потемнело в глазах от страшного возмущения, и я сказала ему: «Нужно прекратить принимать эту шваль, и впредь они перешагнут порог дома только через мой труп». Он тут же вывесил объявление на дверях входного крыльца: он никого не принимает, будучи очень занят работой. Объявления были написаны на трех языках. Кроме того, он дал распоряжение нашей работнице отказывать всем иностранцам. С тех пор они перестали у нас бывать.