Я прерываю свой рассказ и забегаю вперед. Так живо представилась мне жизнь Угличининых, что хочется поговорить о ней… Несмотря на недостатки и нужду, которых не знала Евгенья Степановна в своей девической жизни, проведя ее сначала в доме родительском, а потом в доме брата и снохи, и которые она узнала замужем, она была совершенно счастлива. Она любила нежно и горячо своего инвалида-полковника, который также очень нежно и глубоко любил ее. К сожалению, они не имели детей. Евгенья Степановна до глубокой старости сохранила какой-то девический целомудренный вид; в обращении с мужем она была стыдлива и никогда никакой ласки при свидетелях ему не оказывала, над чем иногда подсмеивался старый воин, намекая, что не всегда Евгенья Степановна бывает так неприступна. При других они были далеки между собой, всегда говорили друг другу вы
и вообще обходились очень учтиво. С первого взгляда это могло показаться холодностью, но скоро взаимное заботливое внимание, постоянное наблюдение друг за другом, участие к каждому слову и движению — делались заметны, и всякий убеждался, что Евгенья Степановна живет и дышит Васильем Васильичем, а Василий Васильич, хотя не так тревожно, живет и дышит Евгеньей Степановной. Домик их блистал опрятностью и чистотою, привлекал уютностью, дышал спокойствием, тишиной, счастием. Нельзя сказать, чтоб у них были одинаковые вкусы, но самое разногласие сливалось у них в стройное течение жизни. Евгенья Степановна, например, любила кошек, собачек, певчих птичек, которые, надобно заметить, как-то у нее не сорили, не пачкали и ничего не портили; Василий Васильич совсем не любил их, но самая безобразная, хрипучая моська, с языком на сторону, по прозванию «Калмык», была ему приятна и дорога, потому что ее любила Евгенья Степановна, и он кормил, ласкал отвратительного Калмыка с удовольствием и благодарностью. Даже сурок, который зимовал под печкой, который очень забавлял Евгенью Степановну и очень обижал Василья Васильича, потому что затаскивал и прятал его туфли так искусно, что иногда целый день не могли отыскать их, отчего приходилось полковнику вставать с постели босиком, — даже и сурок пользовался его благосклонностью. Все у них в домике было как-то на своем месте, как-то лучше, чем у других: собаки и кошки жирнее и опрятнее, певчие птички веселее и голосистее, растения зеленее. Подарят, бывало, им горшок каких-нибудь засыхающих цветов, — они у них оживут, позеленеют и необыкновенно разрастутся, так что прежний хозяин выпросит их назад. В маленьких комнатах у Евгеньи Степановны росли и стручковое дерево, и финик, и виноград от косточек изюма, и другие растения, требующие тепличного содержания. Как будто в воздухе было нечто успокоительное и живительное, отчего и животному и растению было привольно и что заменяло им, хоть отчасти, дикую свободу или природный климат… Василий Васильич и Евгенья Степановна вместе смотрели за своим маленьким хозяйством, и, без всякого отягощения, всего делалось у них вдвое более, скорее и лучше, чем у других. Вместе ходили они по грибы и по ягоды, вместе ловили чудную форель в своей речке и вместе радовались всякой удаче… Но, боже мой, что делалось с ними, если кто-нибудь из них захварывал! Тут только сказывалась вполне эта взаимная, глубокая и нежная любовь, которую в обыкновенное время не вдруг и заметишь… Но я удержусь от дальнейших подробностей, которые завели бы меня далеко. Скажу только, что впоследствии, заезжая иногда в этот уединенный уголок и посмотря несколько часов на эту бесцветную, скромную жизнь, я всегда поддавался ее впечатлению и спрашивал себя: не здесь ли живет истинное счастие человеческое, чуждое неразрешимых вопросов, неудовлетворяемых требований, чуждое страстей и волнений? Долго звучал во мне гармонический строй этой жизни, долго чувствовал я какое-то грустное умиление, какое-то сожаление о потере того, что иметь, казалось, так легко, что было под руками. Но когда задавал я себе вопрос, не хочешь ли быть Васильем Васильичем?.. — я пугался этого вопроса, и умилительное впечатление мгновенно исчезало.