Ярославцевы сдавали часть своего дома пожилой болезненной даме Третьяковой, которая жила с дочерью Людмилой, миловидной блондинкой лет двадцати. Я встретился с Людмилой минувшим летом в поезде по пути из Омска в Москву и теперь возобновил с ней знакомство. Третьяковы и Ярославцевы жили дружно и составляли как бы одну общую семейную коммуну. В этой коммуне всегда было весело и шумно, здесь всегда можно было встретить много задорной молодежи, в особенности же много высланных студентов. Дверь дома Ярославцевых то и дело хлопала. На столе постоянно шумел самовар. Около стола шли горячие споры, слышался смех, раздавалось пение. Пели песни русские, народные, пели песни революционные: «Марсельезу», «Красное знамя», «Смело, товарищи, в ногу…». Здесь узнавались все городские новости, и здесь же обсуждались все текущие события русской и международной жизни.
Мне нравилось бывать у Ярославцевых, и очень скоро я стал завсегдатаем их дома. До того я жил несколько изолированно, в одиночку, общаясь лишь с отдельными сверстниками — с Пичужкой, с Олигером, с Хаймовичем, да и то не одновременно. В каждый данный момент у меня бывал обычно только один друг. Своей «компании» у меня никогда не было. Это имело свои плюсы и свои минусы. Но сейчас я вдруг почувствовал, что мне страшно надоела моя отшельническая келья и что мне страшно хочется людей, шума, суеты, веселья. Всего этого у Ярославцевых было более чем достаточно. И я переживал какое-то до тех пор не испытанное мной блаженство. Я познакомил Олигера с моими новыми друзьями, и он тоже стал бывать у них. Вскоре у Олигера появилась совсем особая причина для частого посещения дома Ярославцевых: у него начался роман с Людмилой Третьяковой, который развивался галопом и в дальнейшем имел самые серьезные последствия. Я пробовал ввести в дом Ярославцевых и Хаймовича. Но из моей попытки ничего не вышло: Хаймович в это время переживал тоже роман с одной гимназисткой, и предмет его воздыханий был связан с совсем другой компанией. Мое 17-летнее сердце было тогда еще совершенно свободно, и я не упускал случая подтрунить над моими влюбленными товарищами. Когда однажды Хаймович, просидев у Ярославцевых, точно на иголках, четверть часа, встал и начал орошаться, ссылаясь на необходимость поскорее вернуться домой к больной матери, я во всеуслышание воскликнул:
— Слушайте! Слушайте! Экспромт!
Раздался смех, послышались аплодисменты. Хаймович покраснел, как рак, бросил на меня уничтожающий взгляд и быстро вышел. Он долго потом не мог мне забыть этой шутки.
Приятнее всего у Ярославцевых было за вечерним чаем. Я как сейчас вспоминаю эту картину. Парочка только что поставила на стол кипящий самовар. На тарелках разложены хлеб, колбаса, масло, сыр, какие-либо домашние соленья и печенья. Под лампой-молнией, свисающей с потолка, собралось человек семь-восемь. Наташа разливает чай, Сергей сидит на «председательском месте» и, задорно потряхивая своими кудрями, заводит разговор… О чем?.. О самых разнообразных предметах. Об англо-бурской войне, о назначении нового министра народного просвещения, о студенческой забастовке в Казани, о новом молодом писателе, выступающем под оригинальным псевдонимом Максим Горький.
Как раз около того времени был только что опубликован: «Фома Гордеев». Мы читали за столом у Ярославцевых отрывки из этого романа, обсуждали его, горячо спорили.
— Не нравится мне «Гордеев», — подводя окончательный итог, как-то заявил Сергей. — О, конечно, сильно написано! Этого отрицать нельзя… Но уж очень грубо, цинично… Точно кулаком в морду бьет. Как хотите, предпочитаю Чехова. То ли дело «Три сестры»! Вот это — да! Настоящая литература — от Тургенева и Достоевского.
Несмотря на свои 25 лет, Сергей уже имел «изломанную душу». Наташа осторожно возражала брату. Баранов — ссыльный московский студент, часто бывавший у Ярославцевых и рядившийся под современного Печорина, — решил прийти на выручку Сергею. Он стал доказывать, что жизнь есть душный склеп, что в ней нет и не может быть радости, что люди по самой природе своей являются порождением ехидны и что все великие умы были пессимистами. В заключение Баранов торжественно провозгласил:
— Философ Шопенгауэр сказал: чем больше я узнаю людей, тем больше я начинаю любить собак. Вот она, истина!
Тут Варанов многозначительно поднял указательный палец к потолку. Меня это страшно взорвало.