Больше ничего он не говорил, кажется, ни с кем во весь тот вечер. К Островскому, сколько могу припомнить, не подходил ни разу. После, однако, я имел случай не раз заметить, что Гоголь ценит его талант и считает его между московскими литераторами самым талантливым. Раз, в день его именин, которые справлял он, в бытность свою в Москве, постоянно у Погодина в саду, ехали мы с Островским откуда-то вместе на дрожках и встретили Гоголя, направлявшегося к Девичьему полю. Он соскочил со своих дрожек и пригласил нас к себе на именины; мы тут же и повернули за ним. Обед, можно сказать, в исторической аллее, где я видел потом много памятных для меня других обедов с литературным значением, — прошел самым обыкновенным образом. Гоголь был ни весел, ни скучен. Говорил и хохотал более всех Хомяков, читавший нам, между прочим, знаменитое объявление в «Московских ведомостях» о волках с белыми лапами, явившееся в тот день. Были молодые Аксаковы, Кошелев, Шевырев, Максимович…
Графиня <Е. П.> Ростопчина завела в том году субботние литературные вечера, на которых бывали все молодые московские литераторы того времени. Из прежних являлся изредка один Погодин. Впрочем, раз я видел там еще Н. Ф. Павлова. Гоголь не заглянул почему-то ни разу, несмотря на старое знакомство с хозяйкой, у которой, по ее словам, очень часто бывал в Риме. Ему первому прочла она своего Барона. Гоголь выслушал очень внимательно и просил повторить. После того сказал: «Пошлите без имени в Петербург: не поймут и напечатают». [Я слышал это от самой графини. ] Она так и сделала. Понял или нет тот, кто получил, этого я не знаю, но стихи были напечатаны и прошли нисколько не замеченные большинством. Тень Наполеона видели в рисунке немногие. Когда явилось истолкование за границей, полиции было приказано отобрать где можно курьезный листок, и это послужило к большему распространению и славе сказанных стихов.
В следующем 1850 году я видал Гоголя чаще всего у Шевырева. Говорили, что он пишет второй том «Мертвых душ», но никому не читает, или уж крайне избранным. Вообще в это время, в этот последний период жизни Гоголя в России, очень редко можно было услышать его чтение. Как он был избалован тогда относительно этого и как раздражителен, достаточно покажет следующий случай. Одно весьма близкое к Гоголю семейство, старые, многолетние друзья, упросили его прочесть что-то из «второго тома». Приняты были все известные меры, чтобы не произошло какой помехи. Отпит заранее чай, удалена прислуга, которой приказано более без зова не входить; забыли только упредить няньку, чтобы она не являлась в обычный час с детьми прощаться. Едва Гоголь уселся и водворилась вожделенная тишина — дверь скрипнула, и нянька, с вереницею ребят, не примечая никаких знаков и маханий, пошла от отца к матери, от матери к дядюшке, от дядюшки к тетушке… Гоголь смотрел-смотрел на эту патриархальную процедуру вечернего прощания детей с родителями, сложил тетрадь, взял шляпу и уехал. Так рассказывали.
В ту эпоху слыхал Гоголя читающим чаще других Шевырев, чуть ли не самый ближайший к нему из всех московских литераторов. Он заведовал обыкновенно продажею сочинений Гоголя. У него же хранились и деньги Гоголя; между прочим <ему> был вверен какой-то особый капитал, из которого Шевырев мог, по своему усмотрению, помогать бедным студентам, не говоря никому, чьи это деньги. Я узнал об этом от Шевырева только по смерти Гоголя. Наконец Шевырев исправлял, при издании сочинений Гоголя, даже самый слог своего приятеля, как известно, не особенно заботившегося о грамматике. Однако, исправив, должен был все-таки показать Гоголю, чт и как исправил, разумеется, если автор был в Москве. При этом случалось, что Гоголь скажет: «Нет, уж оставь по-прежнему!» Красота и сила выражения иного живого оборота для него всегда стояли выше всякой грамматики.