9-го марта 1953 года я, как обычно, шел на работу от Яузы, где тогда жил, к Высокопетровскому монастырю. Шел по Петровскому бульвару, а по тротуару густая толпа людей двигалась к Дому Союзов, чтобы попрощаться с любимым вождем. Подступы к центру Москвы были перекрыты, но меня по моему рабочему удостоверению пропустили. На работе меня ждал сюрприз: на стене объявлений висел приказ об увольнении по сокращению штатов нашей бригады в составе Либермана Михаила Львовича, Земцова Станислава Марковича и меня, грешного. Что ж, этого надо было ожидать.
Я поднялся на восьмерик колокольни Высокопетровского монастыря — самую высокую точку Москвы. Отсюда было видно, как со всех концов города черные ленты толп, как щупальцы спрута, стягивались к гробу Сталина. Домой я возвращался по тому же бульвару. Была оттепель, от таявшего снега земля размокла, и на бульваре валялось неисчислимое количество галош; часть их была уже собрана в кучи, некоторые висели на ветвях деревьев, очевидно, повешенные кем-то сюда смеха ради. Как я догадался позже, это были остатки от сотен людей, задавленных на Трубной площади.
Смерть Сталина меня не опечалила (“Собаке собачья смерть!” — возгласил я, бравируя, перед двумя своими сокурсницами; их мое заявление не шокировало), но и особенной радости не принесла: перспективы открывались не менее, а может быть, еще более мрачные. За день до смерти вождя, 4 марта 1953 года, арестовали моего друга — Мирона Этлиса.
С Мироном я подружился еще в юношеском зале Ленинской библиотеки. В институты мы поступили одновременно: я в Финансовый, он в московский Третий медицинский, который вскоре был переведен в Рязань. Помимо своих медицинских дел Мирон занимался тогда еще и тем, что он называл классификацией наук. Как я понимаю (а понимаю я мало), это было что-то вроде кибернетики, которая считалась тогда наукой идеалистической и буржуазной. В этом человеке был заложен такой энергетический заряд, что он (редкий среди нас случай) даже водку не пил — и без алкоголя всегда находился в состоянии постоянного творческого возбуждения. Каждую пятницу вечером он без билета (денег не было) садился в поезд, забирался под лавку, приезжал в Москву, в девять утра уже был в Ленинской библиотеке, а в воскресенье вечером тем же способом возвращался в Рязань. В Институте он входил в студенческое научное общество (был председателем?), в прессе начали публиковаться его статьи, но…
Как-то за разговором приятель Мирона спросил его, верит ли он в дело врачей. “Нет”, — ответил Мирон. “Почему?” — спросил приятель. “Ну, если бы они были отравители, они знали бы, кого отравить”. “Кого?” — спросил приятель. “Этого, толстого”, — ответил Мирон, почему-то имея в виду Маленкова. Приятель оказался сексотом.
Где-то в первых числах апреля мне пришла повестка с вызовом в рязанское отделение МГБ. Я уже знал, что Мирон арестован, и ехал в Рязань, сильно подозревая, что обратно уже не вернусь.
В рязанском МГБ меня допрашивали целый день. Вопросы казались главным образом антисоветских взглядов Этлиса. Я, памятуя об опыте Артемьева, бормотал что-то вроде — да, он сомневался в марксистской теории прибавочной стоимости, да и сам я… А говорил ли он что-нибудь о своих террористических планах? Это предположение я отверг с негодованием. Мирон действительно ничего мне не говорил по той простой причине, что никаких террористических актов не планировал. Спрашивали и о других моих знакомых, в частности о Михаиле Львовиче Либермане; его искусствоведческий семинар тоже интересовал МГБ.
Но все это было как-то несерьезно. Атмосфера какой-то неуверенности и суеты висела в воздухе этого учреждения. Следователь время от времени куда-то уходил, к нему забегали какие-то люди, чтобы переброситься несколькими непонятными мне фразами. Мне даже поесть принесли в середине дня, а к вечеру отпустили, выдав деньги за дорогу.
Они, эти эмгэбэшники, уже знали то, чего я еще не знал: 4 апреля этого года было прекращено дело врачей, с которым пересекалось и дело Мирона. Я мог вздохнуть с облегчением: пронесло во второй раз.
Этлиса судили в мае и приговорили к высшей мере. Сутки он провел в башне смертников рязанской тюрьмы, после чего ему объявили, что расстрел ему заменен на двадцать лет лагерей.
Свой срок Мирон отбывал в Карагандинских лагерях. Солженицын в своей книге “200 лет вместе” в качестве примера того, как евреи в лагерях устраивались придурками на теплые места, приводит Этлиса, якобы работавшего в лагерной санчасти. Это умышленная ложь: Мирон находился на тяжелых работах. Правда, лагеря были уже не сталинскими, и ходили слухи о возможных реабилитациях и освобождениях. По вечерам Мирон забирался на верхние нары поближе к лампочке и штудировал медицинские учебники в надежде когда-нибудь окончить институт. Помог ему Его Величество Случай.