Любому меломану история моего «прозрения» покажется искренней и, возможно, банальной, но как есть, так есть. Макинтайра интересовали вещи, мне совершенно не известные. Его забавляло, когда при чтении я вслух изумлялся или открывал истины, сотни раз приходившие в голову ему и другим образованным людям. Но высокомерия по отношению ко мне Макинтайр не проявлял. В ту пору я так думал и совершенно уверен сейчас, что он был искренен в желании развить мой ум.
Макинтайр упорно проигрывал музыку на своих цилиндрических валиках. Он ставил их, когда мы курили, когда читали, когда ели сушеную рыбу. Недели напролет я слушал, но не слышал. Потом однажды, совершенно неожиданно, я услышал – по-настоящему услышал – музыку в первый раз. Я помню тот самый момент, потому что прочувствовал его физически, не осознав причину. Я курил табак Макинтайра – порой он был мне скорее покровителем, чем другом, потому что отметал все попытки вернуть любезность – когда я вдруг почувствовал в груди какой-то трепет. Сперва я принял его за боль. Наверное, я проглотил слишком много табачной слюны. Отец вечно жаловался, что от нее живот крутит. Но ведь трепет чувствовался в сердце или где-то в груди – беспокойная дрожь, вроде учащенного сердцебиения. Ощущение двигалось вверх, опаляя мне шею, виски, лоб. Перспектива потерять сознание казалась позорной. Я опустил взгляд на трубку, чтобы Макинтайр не заметил мое состояние и не подколол. В отличие от мимолетных мыслей или воспоминаний, связанных с весельем, стыдом, эротикой, трепет продолжался, нарастал, захватывал плечи и не отпускал. Разумеется, его вызвала музыка, причем музыка в своем убогом и примитивном подобии – втиснутая в медную трубу, отпечатанная на воске, нанесенная на металл, затем выпущенная обратно.
Во власти этой минорной эйфории я окончательно потерял стыд.
– Что это? – спросил я.
Макинтайр оторвался от книги, удивленный моим волнением.
– В смысле? – уточнил он.
– Что это за музыка?
– А-а. – В лице у него мелькнуло глубокое понимание. – Это Дворжак.
Услышав незнакомое имя, я нахмурился, а Макинтайр встал и пошел к патефону, чтобы рассмотреть ярлык на футляре воскового валика.
– Антонин Дворжак, квинтет для фортепиано, двух скрипок, альта и виолончели ля мажор, опус номер восемьдесят один. Если не ошибаюсь, дружище, поразила тебя вторая часть под названием «Думка».
Макинтайра я слушал вполуха, завороженный мрачным нарастанием, падением и игрой скрипок. Звуки тоски или, по крайней мере, глубокой меланхолии, совершенно беспрепятственно пересекали пространство и время, сражая меня наповал. На глаза навернулись слезы, руки стали до странного горячими – ощущение было и волнующим, и пугающим. Могу уподобить его только пониманию, что выпито слишком много, что собственное тело не слушается, что впоследствии придется туго, но сейчас это неважно.
Когда музыка зазвучала бодрее и куда веселее, не вызывая особо сильных чувств, я спросил Макинтайра, что такое думка.
Макинтайр объяснил, как мог. Он сказал, что «думка» в переводе с украинского означает «размышление», а еще это длинная народная баллада, по настроению печальная или трагическая. Новаторы вроде Дворжака раскапывали музыкальные традиции и гармонии сельской бедноты, затем переплавляли и перестраивали их в современные композиции. Без неотесанных, неприкрашенных выражений простонародья, по выражению Макинтайра, господа композиторы в строгих костюмах понимали бы человеческую душу плохо или не понимали бы вообще. Но в этом и заключался гений Дворжака – правду и горечь человеческого существования он перевел на язык, понятный каждому.
Согласен я с такой позицией или нет, я не знал. Пожалуй, я предпочел бы услышать думку в исполнении крестьянина-скрипача, который сидел бы у костра в перепачканных навозом сапогах, уставшего от работы, раздавленного жестокими превратностями судьбы, но остро чувствующего или отчаянно желающего почувствовать краткие, редкие, неоспоримые радости, то и дело озаряющие его недолгую тяжелую жизнь. Но вслух я об этом не сказал. В конце концов, душу мне разбередил Дворжак, а не крестьянин.
– Чарльз, можно снова послушать эту часть?
Макинтайр снисходительно усмехнулся.
– Да, конечно. – Он поставил иглу на бороздку, поднял ее наверх, и музыка полилась снова.