"Истинным путем подходить изволите к делу", – вставил старец.
"Чем-нибудь же нужно объяснить то, что стало слышно уже по всей России, – продолжал я, – что Вас сестры обители и в ванну сажали, и купали Вас, и разные бесчинства проделывали с Вами и над Вами. Не подобает таким слухам витать вокруг благочестивой жизни старца...
Хотя я и догадываюсь, в чем тут дело, а спросить Вас мне нужно по долгу охраны славы монашеской от поругания"...
"Вот, батюшка, именно то, о чем ты догадываться изволишь, именно это и есть самая настоящая правда, ибо ты догадываешься, что я и точно сидел в ванне, да без намерений гнусных... Тебе я скажу все и ничего не утаю; а другим не говорил, ибо не хотел тешить дьявола. Изнемогать я стал от болезней, а наипаче от суставного ревматизма... Проживал я в поле, спал часто на сырой земле, а хоть и случалось иной раз иметь келию, добрыми людьми в дар приносимую, но и там, бывало, не согревался... Так и застудил плоть свою грешную... А поворачивать в мир, коли я бежал из него, не подобало; и в пустынях, вдали от людей, протекала жизнь моя... Под старость же болезнь стала пригибать меня к земле все больше; только и спасался от нее, когда залезал высоко на нары и парился в бане... Знали это сестры обители, да всякий раз, когда я приходил к ним в обитель, на богослужение, они и натапливали жарко баню, куда я и уходил после церкви... Оно точно, но провожали меня до порога бани не одна сестра, а чуть ли не все вместе, но
Старец Софроний поклонился мне низко в пояс и величавою поступью вышел из вагона.
Поручив Обер-Секретарю вызвать священника Краснова, я перерывом, чтобы записать свою беседу со старцем Софронием и приобщить ее к протоколам дознания...
Сомнений в правдивости рассказа старца Софрония у меня не было никаких. Не менее очевидна была и полная его невиновность, ибо очевидно, что с целью разврата, более возможного и менее рискованного в миру, никто монастырей не строит и из мира не бегает... Но мое личное убеждение в его невиновности требовало обоснования фактическими данными; не мог я также связать с разгромом обители и революционную деятельность священника Краснова, и все дело продолжало казаться мне невыясненным, несмотря на то, что чутье подсказывало мне правду и настойчиво опровергало взведенную на обитель клевету.
В вагон вошел священник Краснов и поздоровался со мною. Он держал себя так же свободно и непринужденно, как и старец Софроний; он сохранял такое же сознание личного достоинства; а между тем какая получалась разница во впечатлении... Быть честным с самим собою значит – не иметь никакого предубеждения, значит – проявлять абсолютное беспристрастие; я не мог упрекнуть себя в том, что в тот момент грешил против этого положения. Но я не мог не видеть, что каждое движение, каждый жест Краснова отражал какое-то внутреннее бурление, какой-то протест, враждебность, какую-то уверенность в том, что, как бы отчаянна ни была его борьба со мною, но победителем в ней останется он... Я улавливал его мысли, и это производило на меня неприятное впечатление...
"Да и что вам расследовать, – сказал он достаточно развязно, – сколько уже этих ревизий и дознаний ни производилось, а фактов никому не удалось опровергнуть. Что было, то было, и несправедливости в отношении обители никакой не было учинено"...