С этой телеграммой я поехал к Рувье и успокоил его. Он меня очень благодарил, сказал, что это свидание также весьма обеспокоило президента Лубэ, и что он ему сейчас же сообщит о моем визите и депеше графа Ламсдорфа, чтобы успокоить президента. {369} Во время моего пребывания в Париже, с самого вокзала и в течение всего времени, я был всюду охраняем агентами тайной полиции, сопровождавшими меня на велосипедах; префект полиции Лепин встретил меня с русским послом Нелидовым на вокзале (кстати, Нелидов оказался совсем здоровым; точно так, как и Муравьев сейчас же выздоровел, когда вместо него назначили меня), а затем проводил меня. Оказалось, что французское правительство боялось покушения на меня со стороны русских анархистов-революционеров, которые боялись, что мне удастся заключить мир.
В то время все европейские державы почему то имели обо мне высокое мнение, и все правительства единогласно выражали мнение, что если кто-либо сумет заключить мир, то это только один Витте.
Когда я был в Париже, то я получил письмо от одного из столпов нашей революции Бурцева, который выражал, что нужно уничтожить самодержавие и, если мир может тому воспрепятствовать, то не нужно заключать его. Письмо это я переслал графу Ламсдорфу, который показал его Государю. Оно хранится в моем архиве *.
Когда мы приехали в Шербург, то узнали, что пароход, один из самых больших немецкой гамбургской компании, на который я должен сесть, опаздывает вследствие бури; таким образом, вместо того, чтобы уехать вечером, я уехал на следующее утро, причем ночевал в Шербурге в гостинице около пристани, причем эта гостиница была переполнена так, что мы достали еле-еле две очень некомфортабельные комнаты.
На другое утро я сел на этот пароход, если не ошибаюсь, под названием Wilhelm der Grosse, т. е. Вильгельм Великий. Меня на пароходе встретили с большим почетом, капитан и команда пароходная, причем при моем входе оркестр заиграл русский гимн.
* Уже будучи в Париже, я почувствовал чувство патриотического угнетения и обиды. Ко мне, первому уполномоченному русского Самодержавного Государя, публика уже относилась не так, как она относилась прежде только как к русскому министру финансов, когда мне приходилось бывать в Париж, и даже не так, как она относилась прежде ко всякому русскому, занимающему более или менее известное общественное или государственное положение.
Большинство {370} относилось равнодушно, как к представителю "quantite negligeable", и иные с чувством какого-то соболезнования, другие, впрочем малое меньшинство, с каким-то злорадством, а некоторые на вокзале в Париже при приезде и отъезде кричали "faites la paix". Все левые газеты относились к Государю и России недостойно и оскорбительно. Очень тепло меня встретил старик Лубэ, говорил с искреннею любовью и преданностью к моему Государю и только все, "comme ami sincere de la Russie", советовал непременно заключить мир.
Нравственно тяжело быть представителем нации, находящейся в несчастии, тяжело быть представителем великой военной державы России, так ужасно и так глупо разбитой!
И не Poccию разбили японцы, не русскую армию, а наши порядки, или правильнее, наше мальчишеское управление 140 миллионным населением в последние годы.
Это я написал графу Гейдену в письме для Его Величества, о котором сказано ранее. Конечно, меня ненавидели, такую правду Цари редко когда слышат, а Царь Николай совсем не привык слышать.
Именно убеждение, что разбита не Россия, а порядки наши, подняло гордо мою голову со дня приезда моего в Париж и это дало мне силы в Америке одержать нравственную победу, а, с другой стороны, возмутило меня, когда мне пришлось показываться на парижских улицах и видеть отношение ко мне части французского населения. Впрочем, может быть, но во всяком случае только отчасти, я преувеличивал отношение ко мне многих французов, что так было бы естественно щепетильной гордости представителя России, очутившейся случайно в несчастном положении. Если в Париже отношение к представителю России населения меня несколько коробило, то чувство это еще усилилось в Шербурге, где было оказано мне и моим сотрудникам, с которыми я там встретился, полное невнимание.
Я, затем, это высказал некоторым французским корреспондентам, которые, вероятно, передали это Рувье, ибо при обратном моем проезде он передо мною извинялся. Поэтому, когда я подъехал в Шербург к немецкому пароходу и на нем раздались звуки: "Боже Царя храни", и все pyccкие и многие не pyccкие пассажиры обнажили вместе со мною головы, то такое отношение к России, конечно, было для меня в высшей степени отрадно и еще более приподняло мой дух.