Быть может, последуют еще и другие фазы, не столь уже чуждые вашей программе; но могу ли я решиться свободно высказывать вам мои сокровенные мысли, после того как вы объявили мне войну на политическом поприще и довольно откровенно высказываете намерение бороться с нынешним министерством и его политикой и хотите, таким образом, устранить его? Я сужу при этом лишь на основании содержания ваших собственных писем ко мне, не обращая внимания на сплетни и на все то, что мне передают по поводу ваших словесных и письменных заявлений на мой счет. И все же, дабы не пострадали государственные интересы, я как министр обязан быть безусловно и до конца откровенным в моей политике с нашим послом в Париже. Неизбежные в моем положении трения с министрами и советниками короля, с двором, тайными влияниями, палатами, прессой, иностранными дворами не должны осложняться тем, чтобы дисциплина в моем ведомстве уступала место соперничеству между министром и посланником и чтобы мне приходилось восстанавливать необходимое единство дипломатической службы, идя на дискуссию в переписке. Я редко имею возможность писать так много, как сегодня, в Сочельник, когда все чиновники отпущены, и никому, кроме вас, я не написал бы и вчетверо меньшего письма. Я делаю это потому, что не решаюсь писать вам официально и через канцелярию в том высокомерном тоне, в каком написаны ваши донесения. Я не надеюсь убедить вас, но полагаюсь на вашу собственную служебную опытность и на ваше беспристрастие, и думаю, вы согласитесь со мною, что одновременно можно вести только одну политику, и это должна быть та политика, относительно которой достигнуто единодушие между министерством и королем. Если вы хотите изменить ее и вместе с тем свергнуть министерство, то вам следует действовать здесь, в палате и прессе, во главе оппозиции, с теперешним же вашим постом это несовместимо; тогда и мне придется держаться вашего же принципа, что в борьбе между патриотизмом и дружбой решает патриотизм. Но могу вас уверить: мой патриотизм – такое крепкое и чистое чувство, что дружба, даже если она стушевывается рядом с ним, может быть все же очень сердечной».
Из всех возможных вариантов урегулирования датского вопроса, которые сулили герцогствам некоторое облегчение по сравнению с наличными условиями, я считал наилучшим присоединение герцогств к Пруссии, что и высказал однажды в совете тотчас после кончины Фридриха VII. Я напомнил королю, что все его ближайшие предки, не исключая даже брата, добивались того или иного приращения владений государства: Фридрих‑Вильгельм IV присоединил Гогенцоллерн и область Яде; Фридрих‑Вильгельм III – Рейнскую провинцию; Фридрих‑Вильгельм II – Польшу; Фридрих II – Силезию; Фридрих‑Вильгельм I – Переднюю Померанию (Altvorpommern), великий курфюрст – Восточную Померанию (Hinterpommern), Магдебург, Минден и т. д. Я советовал ему идти по их стопам. Мое заявление не было внесено в протокол. Когда я осведомился о причине этого у тайного советника Костенобля, которому было поручено составление протоколов, он сказал, что, как предполагал король, мне будет приятнее, если мои слова не будут включены в протокол. Его величество, кажется, думал, что я сказал это после возлияний Бахусу за завтраком, и что я буду рад, если об этом не будет больше речи. Я настоял, однако, на включении, что и было исполнено. Слушая мою речь, кронпринц воздел руки к небу, как бы сомневаясь, в здравом ли я уме; мои коллеги хранили молчание.
Если бы оказалось невозможным достигнуть максимума, то мы могли бы, несмотря на все акты отречения Августенбургов, пойти на возведение этой династии на престол и на создание нового второстепенного государства при условии обеспечения прусских и немецко‑национальных интересов, в основном – в соответствии с позднейшими февральскими условиями, военной конвенцией, Килем в качестве союзной гавани и каналом между Северным и Балтийским морями.