Таня задрожала от ярости, побледнела, и начала кричать на Льва, громко перечисляя оказанные ему благодеяния. Ее рот продолжал работать даже тогда, когда «Хаджи» удалился от берега на порядочное расстояние. Все смеялись и поздравляли Руаха с обретенной свободой, но он печально улыбался. Через две недели, в местности, населенной преимущественно древними ливийцами, он встретился с Эстер, испанской еврейкой пятнадцатого столетия.
— Почему бы вам не попытать удачи с женщиной другой национальности? — спросил его Фригейт.
Руах пожал узкими плечами.
— Я уже пробовал. Но рано или поздно случается ссора, они теряют терпение и называют вас грязным жидом. Собственно, с женщинами-еврейками происходит то же самое, но в этом случае я готов снести оскорбление.
— Послушайте, дружище, — сказал американец, — вдоль Реки живут миллионы женщин, которые понятия не имеют об евреях. У них нет никаких предрассудков на этот счет. Почему бы вам не выбрать одну из них?
— Я предпочитаю знакомое зло.
Бартон иногда размышлял над тем, почему Руах поплыл с ними. Он больше не упоминал о злочастном произведении Бартона, хотя часто расспрашивал о его прошлом. Он был дружелюбным, но никогда не раскрывался до конца. Несмотря на небольшой рост, он отлично зарекомендовал себя в бою, а его уроки дзюдо и каратэ оказались бесценными для Бартона. Отпечаток грусти, витавший над ним подобно туманному полупрозрачному облаку даже когда он смеялся или занимался любовью (как утверждала Таня), был следствием жестоких душевных травм. Его терзали воспоминания об ужасных немецких концентрационных лагерях и русских тюрьмах. Таня как-то сказала, что Лев уже родился с неизбывной печалью в душе; казалось, он унаследовал всю тоску и печаль своего народа со времен вавилонского пленения.
Монат являл собой еще одну разновидность печального образа, хотя иногда ему случалось выходить из этого состояния. Пришелец с Тау Кита все еще надеялся увидеть своих соплеменников, кого-нибудь из тех тридцати мужчин и женщин, что были растерзаны обезумевшей толпой. Он понимал, что шансов на такую встречу немного. Вероятность того, что ему удастся разыскать одного из тридцати человек среди тридцати пяти или тридцати шести миллиардов землян, расселенных вдоль Реки, которая протянулась, возможно, на десять миллионов миль, была ничтожно мала. Но он не терял надежды.
Алиса Харгривс расположилась на носу судна — так, что над крышей комингса виднелась только ее голова. Она внимательно разглядывала людей на берегу, когда «Хаджи» подходил настолько близко к суше, что можно было рассмотреть лица. Она все еще искала своего мужа, Реджинальда, трех своих сыновей, мать, отца, сестер и братьев. Любое дорогое ей знакомое лицо. Молчаливо предполагалось, что она покинет корабль, как только состоится подобная встреча. Бартон ничего не говорил по этому поводу; но он ощущал боль в груди, когда думал о том, что может навсегда потерять Алису. Мысли его мешались; он одновременно желал, чтобы она ушла, и страшился этого. С глаз долой — из сердца вон. Неизбежность подобной взаимосвязи была заложена в основе этого мира. Но он сопротивлялся неизбежности. Он испытывал к Алисе такое же чувство, как к той девушке-персиянке, которую он любил когда-то и потерял. Новая потеря могла превратить его жизнь в бесконечно длящуюся пытку.
Но он не сказал ей ни слова о своем чувстве. Он часто говорил с ней, стараясь показать, что считает неприязнь, которую она к нему испытывает, забавным чудачеством. В конце концов, их отношения стали более ровными. Но только тогда, когда их окружали другие люди. Стоило им остаться наедине, ее лицо каменело.
После той первой ночи она никогда больше не употребляла жвачку. Он пробовал наркотик раза три, а потом стал обменивать его на более нужные вещи. В последний раз он употреблял жвачку, чтобы увеличить наслаждение во время очередной встречи с Вильфредой; на самом деле он был ввергнут в тот ужасный период своей жизни, когда какая-то тропическая болезнь едва не прикончила его на пути к озеру Танганьика. В этом кошмаре присутствовал также Спек — и он убивал Спека. В земной реальности Спек погиб из-за несчастного случая на охоте, хотя все полагали, что это было самоубийство. Спек застрелился; он предал Бартона, и его терзали угрызения совести. Но в своем кошмарном видении Бартон душил Спека, когда тот, склонившись к его ложу, спрашивал, как он себя чувствует. Он душил Спека — и потом, когда видение уже начало блекнуть, целовал его в мертвые губы.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Да, он знал, что любил Спека — и, в то же время, ненавидел его, ненавидел совершенно справедливо. Но раньше ощущение этой любви казалось таким слабым и мимолетным, что он почти не осознавал его. Кошмар, вызванный жвачкой, заставил Бартона понять, что любовь была глубже и сильнее ненависти; и это так ужаснуло его, что он закричал.