Из окна кухни писательница N. видела, как быстрым шагом по травяному косогору спускались Рабинович с Ури Бар-Ханиной. Наперерез к ним направлялся ее муж – он только что вышел из подъезда. Догнал, и дальше трое мужчин пошли рядом. Писательница N. сверху залюбовалась ими. По краям – оба чернобородые – шли Сашка и ее муж, между ними – светло-русый Ури. Головы всех троих покрывали белые кипы, напоминающие круглые шапочки времен итальянского средневековья. Белые, с продольными черными полосами талесы, спадающие с плеч, почти касались зеленой травы. Этим троим недоставало шпаг. Как всему городку недоставало взнузданных коней на пригорках.
«Чертовски красиво, – подумала писательница N. – это белое на зеленом… Надо бы описать, да только кому это нужно! Кому интересны все эти еврейские радости на русском языке…»
У молодого кантора синагоги ХАБАДа был переливчатый, стонущий тенор. Когда община трижды грянула: «Свет посеян для праведника, и для прямодушных – радость!» – он вступил сразу на неожиданно высокой страдающей ноте:
– «Собранием вышним и собранием нижним с соизволения Всевышнего и с соизволения общины нам разрешается молиться вместе с преступившими Тору».
У Рабиновича перехватило горло, он зажмурился.
«Все обеты, зароки, клятвы, заклятия, запреты, обещания…» – началась молитва «Кол Нидрей»…
Тенор молодого кантора трепетал, взмахивал, падал, но не срывался – вязал и вязал разборчивый витиеватый узор: «Да простится всей общине сынов Израиля и пришельцу, живущему среди них…»
Справа от Рабиновича самозабвенно раскачивался в молитве Михаэль, рядом с ним молился его старший сын, мальчик тринадцати лет, недавно праздновавший здесь свое совершеннолетие. В ногах отца, цепляясь за его свободно свисающие штанины, копошились двое младших.
Слева, облепленный пластырем, стоял желто-зеленый Доктор. Он страдал. Подвернутая при падении нога опухла и болела, сил выстоять всю бесконечно длинную службу у Доктора не было ни малейших. И в другой день он, конечно же, остался бы дома… Но Иом Кипур! А ведь завтра предстоит еще более изнурительная служба, да на голодный желудок… О Господи!
Он стоял, стараясь, чтобы тяжесть тела приходилась на здоровую правую ногу, тускло глядел из-под наклеенного на бровь пластыря на кадыкастого соловья-кантора и повторял:
– «Да освятится Имя Твое, Господь Бог наш, над Израилем, народом Твоим, и над Иерусалимом, городом Твоим, и над Сионом, местом обитания славы Твоей, и над царством Дома Давида, Машиаха Твоего, и над Храмом Твоим…»
Опустели дороги, оплетающие подножие горы, на вершине которой уселся городок со своими угасающими в сумерках улочками, дворами, синагогами. Проедет изредка внизу арабская машина, и снова тихо. Только в белых каменных синагогах облаченные в белые одежды евреи стонут, просят, умоляют Всевышнего о лучшем жребии…
«Бог наш и Бог отцов наших! Пусть предстанет пред Тобою наша молитва, и не уклоняйся от нашей мольбы, ибо мы не настолько дерзки и упрямы, чтобы сказать пред Тобою… что праведны мы и не грешили – но поистине грешили мы!»
Слава Богу, думал Доктор, стараясь незаметно привалиться боком к стенке, уже пошел «Видуй»… Ох, что будет, что будет…
У кантора, приглашенного на службу в новоотстроенную к Судному Дню синагогу поселения Неве-Эфраим, был густой, как патока, бас. Он гудел и ширился, взбухал, заполняя все уголки только что вымытого от следов побелки здания, от него вибрировал свет в затухающих с сумерками витражах. Этот голос вытягивал душу, вырывал ее с корнем из набрякшего грехами тела.
Все население Неве-Эфраима собралось здесь, все сто двадцать три семьи. Шел «Видуй» – молитва, которую читает каждый от имени всего народа. Женщины сидели наверху, на галерее с резными деревянными перилами, и смотрели вниз, на мужчин – белые кипы, белые плечи, несколько винтовок, перекинутых через плечо, поверх талеса.
Стонали, качаясь, просили и каялись мужчины поселения Неве-Эфраим: