Это относилось ко мне. Это было выговором за мою хамскую недогадливость и побочным доказательством для Владимира Юрьевича, что я именно то, за кого он меня принял. С полукреслом получилось так, как я предчувствовал: «бывший», отстранив меня, сам взял его и перенес к столу Ирены. Она воспитывающе поблагодарила меня, а я решил не уходить и оставаться на своем месте, — в конце концов, черт возьми, я находился на службе. Владимир Юрьевич сел в полуоборот ко мне и внушительно, почти сердито спросил Ирену: известно ли ей, что происхождение наших идей о возвышенном и прекрасном неизменно связано с впечатлениями, полученными от всего круглого, законченного, светлого и радостного?
— Конечно, Владимир Юрьевич, — замедленно сказала Ирена со скрытой теплотой.
— Тогда как же вы могли тут допустить такое?
Я глядел в рукопись и не видел, что он там добыл из внутреннего кармана своей разлетайки и передал Ирене.
— Антон Павлович, обратите внимание, ваш «Полет на Луну» вышел в свет, — сказала она, и когда я поднял голову, старик посмотрел на мой лоб ошеломленно и беспомощно, — он, вероятно, подумал, что я автор этого «Полета». Мне не было видно лица Ирены, она высоко держала перед собой книжку, и ее плечи вздрагивали мелко и часто, — тайно чему-то смеялась. Я не знал, как быть, и не опровергал подозрение на свой счет. Возможно, что так или сяк я восстановил бы истину, но Владимир Юрьевич, все еще угнетающе изучая мой лоб, вдруг загадочно и устало сказал:
— Вот оно. Корье пошло на малье, а до дуба никому нет дела!
Он отвернулся от меня и принялся раскуривать трубку. Лицо Ирены я по-прежнему не видел.
— Понимаешь ли, Аришенька, — сказал он ей, будто меня тут уже не было, — дело даже не в удручающей бездарности текста. Вернее, не столько в нем. Но ты обрати внимание на иллюстрации. Ведь это же безобразная коломазь, а не искусство. Коломазь, угрожающая уродством впечатлительности ребенка! Чего стоит, например, одна эстетическая сторона того рисунка, где повредивший ногу профессор ездит на Луне верхом на мальчике Пете, не говоря уже об экспрессии штриха и цвета этой, с позволения сказать, картинки! После нее ребенку обязательно приснится кошмар, обязательно! Бескрылость унылой фантазии иллюстратора феноменальна. Взять и изобразить какого-то староколхозного сторожа в качестве охранника ракетодрома с нелепыми амбарными ключами, в клубах пара от самовара перед ним! Что же это такое, голубушка? Ты не можешь объяснить? Я понимаю, что всякие жизнерадостно увлеченные пройдохи с гибкими спинами всегда и всюду и каждый по-своему урывали и урывают у простодушного общества свой гоголь-моголь, но нельзя же отдавать их спекулятивной предприимчивости литературу, живопись!
Ему не обязательно было взглядывать в мою сторону при упоминании гоголя-моголя, — я и без того понимал, что заключительная часть возмущенной тирады насчет жизнестойких пройдох адресовалась мне. Я со стыдом подумал о сырниках, о «своем» отзыве Владыкину на рукопись Элкиной и совершенно неожиданно и необъяснимо для самого себя ненужно вступился за автора «Полета на Луну». Я сказал, что, как внутреннему рецензенту рассказа, мне лучше посторонних известны его достоинства, и прежде всего то, как в нем отражена победительно-героическая линия. Ирена с заботливым удивлением посмотрела на меня, но ничего не сказала. Молчал и «бывший», — у него почему-то погасла в тот момент трубка, и он занялся ею.
— Конечно, рассказ и рисунки к нему не бог весть какая находка, — посреднически сказала Ирена, — и я думаю, что ни то ни другое не должно вызывать к себе больше того, что оно заслуживает… Скажите, как вы поживаете, Владимир Юрьевич?
— Как видишь, Ариша, — с достоинством сказал он. — Кажется, Дюма говорил, что для того чтобы не казаться смущенным, надо быть наглым, но лично я так и не усвоил такую простую мудрость!
Это был хотя и неудачно прилаженный, но отличного веса булыжник в мой огород. Я вник в рукопись и сделал вид, что ничего не слыхал. Ирена дважды выдвинула и захлопнула ящик своего письменного стола, — мне предлагалось взглянуть на нее, чтобы получить приказание выйти из комнаты. Я сказал про себя «черта с два» и «не понял» сигнала. Дым от стариковой трубки медвяно пахнул не то цветом липы, не то желтого донника. Может, сушил и подсыпал для неспорости в табак? Я смотрел в рукопись, но краем глаза видел, как вкусно курил и хорошо уверенно в чем-то — очень независимо и гордо-задумчиво — сидел в чужом полукресле старик. Перед ним на краю стола лежала рабочая рукопись Верыванны, которую «дотянула» Ирена, и он осторожным подсовом ладоней приподнял ее и взвешивающе покачал на руках.
— Какой фолиант! Какая безудержная словесная расточительность! Видно, от этой хвори совсем не стало никакой мази!
Он не положил, а