Наверное, сидя за семейным столом во время ужина, между закуской и вторым блюдом, уменьшив громкость звука в телевизоре, Джессика и Жером, слегка оглушенные и явно потерявшие аппетит, расскажут, как они вошли в зал крематория. Оттуда им был виден стоявший в соседнем помещении гроб, где лежал их одноклассник Клеман. Мальчик, скончавшийся при столь же ужасных, сколь и глупых обстоятельствах. Родители в какие-то секунды попытаются постигнуть глубину драмы, не забыв возблагодарить Господа или Провидение за избавление их от подобного кошмара. Убирая со стола, они сочувственно будут качать головой, смутно осознавая хрупкость всего сущего и тех, кого мы любим больше всего на свете. А потом отвлекутся, задумаются о другом, усилят громкость телевизора, сменят тему разговора, встанут из-за стола, чтобы сходить за следующим блюдом, или заговорят о помидорах, которые летом лучше, чем зимой. «Ну же, скушай что-нибудь, не думай больше об этом, такова жизнь, не ляжешь же ты спать на пустой желудок».
Когда я искал, где скрыться от всех этих людей, присутствие которых лишь усиливало мое смятение, не зная, куда спрятать свои глаза и воображение, зажатый с одной стороны углом гроба в соседней комнате и враждебными рыданиями Элен — с другой; когда я думал: «Мама умерла, Клеман умер, Анна жива, но так далеко от Франции, есть ли теперь на земле хоть один человек, ради кого мне жить?» — в этот самый миг кто-то произнес мое имя и, протянув мне руку, представился:
— Жан-Мишель Гарсия. Из Автономного управления парижского транспорта. Позавчера мы с вами говорили по телефону.
Название этого учреждения, «Автономное управление парижского транспорта», никогда больше не будет звучать для меня как раньше. Отныне для меня оно будет связано не с обычным гигантским административным спрутом с километрами рельсов-щупальцев, а с предательством столь же чудовищным, сколь и бездушным и окончательным. И одновременно с предательством тысяч потребителей, которые продолжают ежедневно отдаваться этому убаюкивающему укачиванию старого железа и неоновых огней, не представляя себе мгновения, которое для меня, загнанного жизнью в угол, всегда будет ассоциироваться с несчастьем.
— Я записал, что вы отказываетесь воспользоваться предложенной нами психологической помощью. Это ваше законное право, не буду настаивать, — деликатно продолжал подошедший, а мои глаза вновь шарили в поисках лакированного угла гроба, где уже три дня покоился Клеман. Безликого изделия из светлого дерева с такими нелепыми, тщательно отделанными оловянными ручками. Однако этот не имеющий истории продукт деревообрабатывающей промышленности, смешавшись с пеплом, будет сопровождать Клемана гораздо дольше, чем те двенадцать лет жизни моего ребенка, когда я, его собственный отец, был с ним.
— Но мы подумали, — не отставал человек, который, по мере того как мои глаза замирали на краешке гроба, терял самообладание, — но мы подумали, — продолжал он с неловкой кротостью, протягивая мне что-то в руке, — что, возможно, вам будет легче, если вы встретитесь с этими людьми. Это двое свидетелей несчастного случая, которые, не задумываясь, предложили быть в вашем распоряжении, если вы захотите с ними встретиться. Возьмите, здесь записаны их телефоны и имена, — закончил он, вырывая меня из тупого созерцания угла гроба.
А я, бормоча бездушное «спасибо», уже хватал конверт с логотипом, который он протягивал мне, на мгновение оторвав взгляд от этого гроба, подходить к которому ближе, чтобы рассмотреть и узнать, что там покоится худо-бедно подреставрированное бальзамировщиками из похоронного бюро лицо Клемана, отныне не имеющего возраста, у меня не было необходимости. Гримерам удалось стереть остатки запекшейся крови, вправить вылезшие из орбит глаза и каким-то чудом убрать общее выражение застывшего ужаса, которое я увидел при опознании тела, когда Клеман еще не был подлатан полицейской медицинской службой. Через несколько минут все пройдут в соседнее помещение, где гроб со всем своим содержимым готовится к отправке в печь. В это лицо я вглядываюсь в последний раз, пока его еще не стали лизать языки пламени, и не могу прочесть на нем ничего, кроме двенадцати лет, таких обещающих и таких бесполезных. Двенадцати лет жизни человеческого существа, которой было предначертано столь грубо прерваться, чтобы я понял, что она придавала смысл моей собственной жизни. Никаких иных следов прожитых живой плотью двенадцати лет, кроме свинцовых век и мраморной белизны.
— Алло, это я. — Каролина позвонила мне после шести, в голосе смущенная торопливость. — Уже началось? Нет, черт возьми! Неужели это правда?! — прервала она меня, когда я сообщил, что церемония только что завершилась, все кончено, что Клемана сожгли. — Разве ты не говорил мне, что в семнадцать? — продолжала она с сомнением и укоризной.